Дэвид Лоуренс - Радуга в небе
Когда он проснулся, утро и сам он были серыми и неживыми. Она же была к нему благосклонна, как будто старалась немного возместить ему его страдания.
— Я так хорошо выспалась, — сказала она с несколько нарочитой веселостью. — А ты как спал?
— Хорошо, — ответил он. Никогда он ей не признается.
Три или четыре ночи он провел так в полудреме, но воля его оставалась тверда и непоколебима — напряженная, сильная в своем стремлении владеть. Затем, словно пробудившись к жизни, опять готовая проявить к нему благосклонность, обманутая его молчанием и внешней покорностью, к тому же движимая состраданием, она вновь вернула его в спальню.
Каждый вечер он, несмотря на стыд, мучительно ждал того часа, когда надо было ложиться в постель. И каждый вечер она со своей притворной веселостью желала ему спокойной ночи, отчего ему хотелось лишить жизни ее или себя. Но она так трогательно и с такой грацией тянула к нему губы для поцелуя, что он целовал ее, хотя сердце его оставалось холодным, точно лед.
А иногда он сбегал из дома. Однажды перед тем как лечь он долго сидел на ступенях церкви. Было темно и ветрено. Он сидел на ступенях церкви, чувствуя себя в укрытии, в безопасности. Но холодало, и пора было отправляться домой.
И вот настал вечер, когда, обвив его руками и ласково поцеловав, она сказала:
— Останься со мной на ночь, хорошо?
И он остался без возражений. Но воля по-прежнему упорствовала в нем. Он должен привязать ее к себе.
Так что вскоре она опять заявила, что должна ночью оставаться одна.
— Я не хочу прогонять тебя. Я хочу с тобой спать. Но заснуть с тобой я не могу. Ты не даешь мне спать.
От негодования кровь забурлила в его жилах.
— Как это? Что ты хочешь этим сказать? Это наглая ложь, что я не даю тебе спать!
— Но это так. Я высыпаюсь, когда я одна. А с тобой я не могу заснуть. Ты что-то делаешь со мной, как бы давишь на меня. А высыпаться я должна теперь, ведь я жду ребенка!
— Причина в тебе, — отозвался он. — Что-то с тобой не так.
Ужасны были эти ночные стычки, когда весь мир спал, а не спали только они двое, одинокие в этом мире, ненавистные друг другу. Это было почти невыносимо.
Он уходил и ложился один. И постепенно, с течением этих сумрачных, свинцовых и тяжелых дней, напряжение спало, что-то в нем расслабилось, дрогнуло. Пусть все будет как будет, ему все равно, что с ним станется. На душе было муторно, он был странен себе и другим. И все вокруг стало смутным, словно опускалось на дно. Но каким бесконечным облегчением было это опускание на дно, настоящим, огромным облегчением.
Нет, он не будет больше настаивать, не будет принуждать ее, не будет навязываться. Он отпустит ее, ослабит хватку, и будь что будет.
И все-таки он желал ее, желал всегда, постоянно. В душе он был потерян, как ребенок, и так же беспомощен. И как ребенок от матери, он зависел от нее всей своей жизнью. Он знал это и знал, что ничего с этим не поделаешь.
Но он должен научиться быть один. Научиться пребыванию в пустоте и спокойному к этому отношению. Должен научиться плыть по течению, тонуть или удержаться на поверхности — все равно, потому что наконец он осознал свои пределы, пределы своей воли. Приходится сдаться.
Между ними теперь воцарилась тусклая тишина. Полбитвы свои, если не больше, они уже провели. Порой, хлопоча по хозяйству, она плакала — так тяжело было на сердце. Но от ребенка в ее чреве исходило тепло.
Они опять стали друзьями, по-новому, приглушенно. Бремя эта тусклость. Они опять спали вместе, тихие, отдельные, не одно целое, как раньше. И она была по-прежнему ласкова с ним. Но он был очень тих и не был ласков. Внутренне он радовался, но душа его омертвела.
Он научился спать с ней, предоставляя ей свободу. Научился одиночеству. Познал, каково это — быть одному. Это правильно и спокойно. Она дала ему теперь новую и более полную волю. Может быть, мир вокруг смутен и беспорядочен, но он теперь — это он. Он вернулся к себе самому. Родился вторично, обрел индивидуальность, выделившись из человеческой массы. Наконец-то он теперь отдельная независимая личность, которая может пребывать в одиночестве, даже когда это не совсем одиночество. Раньше он существовал лишь постольку, поскольку связан был с другим человеческим существом. Теперь же он настоящая личность — в абсолютном и относительном смысле.
Но как же беспомощна и бессмысленна эта личность — как младенец-сосунок. Тихий, спокойный и, можно сказать, смиренный. Наконец-то он пребывал в неизменности, обретя свободу, независимость и отдельность.
Она чувствовала облегчение, освободившись от него. Она предоставила его себе самому. Но порой она плакала от усталости и беспомощности. А он был ее мужем, о чем она, кажется, забывала в ожидании ребенка. Ожидание это согревало ее и усыпляло. Она погружалась в долгие размышления, неотчетливые, уютные, туманные, и не желала, чтобы ее извлекали из этой ее туманной смутности. А опорой ей был и он тоже.
Иногда она приближалась к нему, странно блестя глазами, трогательная, жалкая, словно умоляющая о чем-то. Он глядел, не понимая. Она была так красива, так нереальна, что из груди его, как некое сияние, устремлялись к ней лучи тепла. Он был здесь для нее, находясь всецело в ее власти. И она обнимала его тело и все целовала его, склонившись к нему, она, замершая в ожидании своего срока. А он лежал потом, глядя на свое тело до тех пор, пока ему не начинало казаться, что это вовсе не его тело, что он, оставив его лежать, сам отделился от него. Но в то же время это был он, и он хорошел и светлел от ее поцелуев. Он был счастлив и при этом мучился какой-то странной светлой болью. А она склонялась к нему и все целовала его тело, медленно, вдохновенно, почти благоговейно.
Он понимал, что ей что-то надо от него, и всем сердцем стремился ей это дать. Сердце его рвалось к ней. И когда она поднимала лицо, сияющее и румяное, как облачко, сердце его все еще рвалось к ней, теперь уже издалека, рвалось, преисполненное обожания. Она была прекрасна, как цветок, а он любовался и обожал ее, теперь чужой и далекий.
Так проходили недели, приближался срок, они были тихи, ласковы и тихо счастливы. Его неуемная темная страсть, бушующая неудовлетворенность словно замерли в нем, укрощенные, лев в нем теперь уживался с ягненком.
Она любила его сильно и истово, и он ждал, находясь рядом с ней. Она виделась ему каким-то дальним сокровищем, пока ждала ребенка. А ее душа была преисполнена восторженной радости оттого, что ребенок скоро появится на свет. Она хотела мальчика: один Господь знает, как сильно она хотела мальчика.
Но она выглядела такой молодой и хрупкой. Она была всего лишь девочкой. Когда, стоя перед очагом, она мылась — она очень гордилась в то время, что может мыться сама, — а он глядел на нее, сердце его переполняла огромная нежность. Какие красивые у нее руки и ноги — руки тонкие, округлые, как блуждающие огоньки, а ноги такие изящные, детские и в то же время статные. Да, она твердо стояла на статных своих ногах, гордо и смело уравновешенная полным своим животом, и все ее округлости и ее груди, теперь такие заметные, были восхитительны. А над всем этим ее лицо — как румяное сияющее облачко.
Как горда она была, каким гордым было это ее юное и прелестное тело! И ей нравилось, когда он трогал спелую округлость ее живота, чтобы тоже восхититься шевелением жизни внутри. Он испытывал молчаливый страх, а она обвивала руками его шею с гордой и беззастенчивой радостью.
Начались схватки, и она кричала, очень сильно кричала. Она хотела, чтобы он оставался рядом. И после долгих криков взглядывала на него полными слез глазами и смеялась сквозь слезы, уверяя, что ничего страшного.
Роды были трудными. Но мукой это ей не казалось. Даже самая страшная, разрывающая тело боль веселила ее. Она кричала и стонала, но, любопытным образом, все это и было жизнью и самым важным в жизни. Она чувствовала мощный прилив жизненных сил, чувствовала, что ею правит некая могучая сила, и потому основным и глубинным ее настроением были возбуждение и веселость. Она знала, что выйдет победительницей, ведь она всегда выходила победительницей, и каждая схватка приближала ее к победе.
А он страдал, может быть, даже больше нее. Изумления, ужаса в нем не было, но он находился в тисках страдания.
Это оказалась девочка. Секундная застылость на лице Анны показала ему, что она разочарована. И сердце его тут же отозвалось горячей вспышкой негодования и протеста. И в эту секунду он полюбил ребенка.
Но когда пришло молоко и ребенок стал сосать ее грудь, Анна ощутила удивительное, ни с чем не сравнимое блаженство.
— Она сосет, сосет меня, она меня любит, о, как она это любит! — воскликнула она, страстно, двумя руками прижимая ребенка к груди.
И уже через несколько минут, едва привыкнув к новому блаженству, она, взглянув на молодого мужа сияющими, слепыми от счастья глазами, произнесла: