Норман Мейлер - Американская мечта
Это было невыполнимым требованием, после уже выпитого я не мог не пить. Но я кивнул.
– Великий грех нарушить обещание, – с серьезным видом сказала она.
– Капли в рот не возьму. А теперь пора спать.
Она улеглась послушно, как дитя. И снова стала ребенком.
– Стив, ты возьмешь меня к себе жить?
– Прямо сейчас?
– Да.
Я немного помолчал.
– Знаешь, Деирдре, с этим придется немного обождать.
– У тебя роман? Ты ее любишь?
Я заколебался. Но с Деирдре можно было говорить о чем угодно.
– Да.
– А как она выглядит?
– Она блондинка, очень красивая. С юмором и поет в ночных клубах.
– Поет? – Деирдре была очарована. – Стив, она поет в ночных клубах! Это чудо, найти такую девицу. – Она была просто потрясена. – Я хочу познакомиться с нею, Стив. Можно?
– Через пару месяцев. Понимаешь, у нас все началось только прошлой ночью.
Она мудро кивнула головкой.
– Смерть вызывает в людях желание заняться любовью.
– Замолчи.
– Стив, я не смогла бы жить с тобою. Я только сейчас это поняла.
Тучи печали сгустились до одной-единственной слезы, перетекшей из ее узкой груди в мою. Я снова любил Шерри.
– Благослови тебя Господь, детка, – сказал я и, к собственному удивлению, заплакал. Я плакал по Деборе, и Деирдре плакала вместе со мной.
– Пройдут годы, прежде чем удастся осознать все до конца, – сказала Деирдре и одарила меня детским слюнявым поцелуем в ухо. – «Чаши зачаты в печали». Это первая строчка стихотворения о хлебе и дураках.
– Спокойной ночи, малышка.
– Позвони мне завтра утром. – Она приподнялась на постели, охваченная внезапным приступом страха. – Нет, завтра похороны. Ты на них будешь?
– Не знаю.
– Дедушка просто взбесится.
– Послушай меня, детка. Едва ли я завтра буду в состоянии прийти на похороны. Я не стану пить всю ночь, но и на похоронах быть не обещаю.
Она откинулась на подушки и закрыла глаза, веки ее дрожали.
– Не думаю, что твоей матери хотелось бы, чтобы я был на похоронах. Мне кажется, она предпочла бы, чтобы я просто думал о ней. Так будет лучше.
– Ладно, Стив.
Я на этом и ушел.
Рута поджидала меня,
– Что, было очень скверно? – спросила она.
Я кивнул.
– А нечего было убивать мамочку.
Я ничего не ответил. Я был похож на боксера, пропустившего слишком много ударов. Я улыбался, но с нетерпением ждал конца раунда, чтобы принять стаканчик и выстоять следующий раунд.
– Послушайте, – прошептала Рута, – сейчас нам поговорить не удастся. Он уже вас заждался.
Мы вошли в гостиную. Там был Келли и старуха, которую я сразу узнал. У нее была репутация самой жуткой ведьмы на Ривьере, не более и не менее. Эдди Гануччи тоже был тут. Но в присутствии Келли оба они для меня не имели никакого значения. Он протянул ко мне руки и обнял крепким, весьма удивившим меня объятием, ибо никогда прежде не снисходил ни до чего, кроме рукопожатия, а сейчас он обнимал меня, словно в порыве истинного чувства. Иногда Дебора встречала меня точно так же, но такое случалось лишь когда я, припоздав, в одиночестве прибывал на вечеринку, а она была уже пьяна. Тогда она обнимала меня крепко и торжественно, ее тело замирало в объятии, словно она чувствовала себя виноватой в самых грязных изменах и теперь заглаживала вину, демонстрируя рабскую преданность. Но в глубине этого показного раболепия всегда таилась легкая насмешка, обнимая меня на глазах дюжины или даже сотни людей, она словно сулила мне союзничество, на которое при иных обстоятельствах я не мог бы рассчитывать. В редкие мгновения, когда ледяное предательство, чудившееся мне в наших совокуплениях, съеживалось до привкуса последней опустошенности, обладание Деборой становилось похоже на величественное шествие по дворцу, и каждое движение моей плоти было подобно шагу по красному бархату. Теперь я угодил как раз в такое объятие, я слышал, как бьется сердце Келли – подобно могучему источнику в пещере, – но тут – как в объятиях Деборы – я почувствовал намек на предательство, которое можно распознать лишь во сне, когда спишь один, окна закрыты, а листы бумаги сдувает ветром со стола. Под ароматом церемонности и сдержанности в Келли таился более глубинный запах, похожий на запах нечистого кота, напоминающий о случке, на запах мяса на крюке у мясника и еще некий душок ржави и йода морской водоросли, побелевшей на прибрежном песке. А еще тут был запах богатства, ароматы, таящие в себе скипидар ведьминого проклятия, вкус медяков во рту, привкус могилы. Все это напоминало мне о Деборе. – О Господи, Господи, – бормотал Келли. А потом вдруг оттолкнул меня ловким движением банкира, предлагающего вам первым войти в дверь. В глазах у него стояли слезы, от взгляда на них заслезились и мои глаза, ибо Келли был похож на Дебору, тот же широкий изогнутый рот, зеленые глаза с булавочными искорками света, – и во мне вдруг поднялась волна любви, которую я никогда не мог дать ей, и когда он отпустил меня, мне захотелось обнять его, словно его плоть сулила мне успокоение, словно то были мы с Деборой в один из редких случаев, когда после отчаянной схватки, доведшей нас до полного изнеможения, мы обнимались с некоей грустью, когда исчезало мое восприятие себя как мужчины и мужа, и ее как жены и женщины, и мы оба становились детьми в той сердечной печали, которая взывает к утешительному бальзаму и на мгновенье уравнивает между собой мужскую плоть и женскую. И потому, когда он отпустил меня, я чуть было не обнял его, ибо я чувствовал в нем скорее Дебору, чем его самого. Но тут я понял, что пребываю в том же состоянии, что и Деирдре, что нервы мои расшатаны, – и если то, что я ощущал, можно назвать горем, то оно вдруг взорвалось, как маленькая бомба. В следующую секунду я уже был холоден и бесчувствен, я ощутил настороженность по отношению к нему, так как он, стерев слезы с лица элегантным движением носового платка, вперил в мои глаза взгляд, пронзивший меня, как прожектор, и сразу все понял – если у него до сих пор еще и имелись какие-то сомнения, то сейчас они развеялись: он знал, что я убил Дебору.
– Ладно, – сказал он. – О, Господи, что за жуткий час для всех нас.
И я ощутил, как все его чувства сходят на нет. Я, точно бык, рванулся всей мощью на красную тряпку и вот обнаружил, что атаковал пустоту.
– Извините меня, – сказал он гостям.
– О чем речь, Освальд, – откликнулась дама. – Мне все равно давно пора уходить. Вам надо поговорить с зятем. Это так понятно.
– И не думайте об уходе, – ответил Келли. – Побудьте еще хоть немного. Давайте выпьем. – Он решил представить мне гостей. – С мистером Гануччи ты уже встречался, он рассказал, что вас столкнуло друг с другом. Какая странная история. А это наша Бесси – ты ведь ее тоже знаешь?
Я кивнул. Ее звали Консуэло Каррузерс фон Зегрейд-Трилаун, и она состояла в дальнем родстве с матерью Деборы. Когда-то слыла знаменитой красавицей – и по-прежнему была замечательно хороша собой. Великолепный профиль, сине-фиолетовые глаза, волосы цвета чего-то среднего между ртутью и бронзой, молочно-белая кожа и искорки земляничных румян на щеках. Правда, голос у нее был надтреснутый.
– Мы с Деборой были однажды у вас, – сказал я.
– Конечно. Я как раз рассказывала сегодня об этом Освальду. Освальд, если уж мне придется выпить, то плесни мне еще «Луи Трез».
Рута тут же встала и подошла к столу, чтобы приготовить ей напиток.
– С тех пор как мы виделись в последний раз, вы изменились к лучшему,
– сказала мне Бесс.
– В чем-то к лучшему, в чем-то к худшему, – ответил я.
Я пытался вспомнить одну историю про Бесс. В ее жизни был какой-то широко известный всем эпизод, какая-то скверная история, но сейчас я не мог вспомнить, в чем там было дело.
– О, не трудитесь занимать меня беседой, – сказала она.
– Коньяку за наше здоровье, – пробормотал Келли.
– Не хочу и слышать о коньяке, – сказала Бесс. – Я пью виски с тупицами, кока-колу с правнуками, а коньяк оставляю на самые жуткие часы.
– Перестань, Бесс, – сказал Келли.
– Нет уж. Поплачьте, поплачьте оба. Отрыдайтесь как следует. Вас покинуло самое изумительное создание в этом достославном мире. Что ж тут сдерживаться.
– Сущий персик, – прохрипел Гануччи.
– Слышали? – спросила Бесс. – Даже этот старый макаронник все понимает.
Келли на секунду обхватил голову руками, а потом снова поднял глаза. Он был крепким мужчиной, хорошего сложения, с чрезвычайно белой кожей, не бледной, а именно белой, точно пахта, в красную крапинку. Пожалуй, он был чуть полноват в талии, но очертания тела были столь плавными, что оно казалось великолепным постаментом для головы. А голова у него была большая с маленьким острым подбородком, курносым носом и высоким лбом. Поскольку он уже наполовину облысел, высота лба казалась равной расстоянию между подбородком и глазами. Порой он бывал похож на симпатичного малыша из тех, что в трехмесячном возрасте кажутся пятидесятилетними здоровяками. На самом деле ему было шестьдесят пять, и он был в превосходной физической форме, ибо обладал тем здоровым юмором, что царит в среде генералов, магнатов, политиков, адмиралов, издателей газет, президентов и премьер-министров. Он и в самом деле смахивал на одного из президентов и одного из премьер-министров, у него были две различные повадки – одна британская, другая американская, которые нужно было уметь различать.