Генрих Манн - Минерва
Ах! Я не открою никому, что эта Венера не появится никогда; но я знаю это. Он — мастер рассказывать истории. Самое высшее, что он создает, — не творение; это представление, которое он внушает каждой из нас, женщин, что она — его муза.
Пока она считает себя его Венерой. Возможно также, что она уже забыла это. Жужжанье ее взволнованной крови заглушает теперь все. В искусственном холоде своего гордого одиночества она так долго отказывалась от мужской любви! Теперь она хочет разом насытиться вполне. Невозможность насыщения повергнет в грусть их обоих, ее и его. А бешеное желание все-таки достигнуть насыщения перейдет в желание умереть или убить друг друга.
Но не это отметит за меня! Смерть в вихре наслаждений была бы менее плоской участью, чем моя. Но будем спокойны, она не предназначена ей. Ее кровь, только теперь проснувшаяся, среди всей этой катастрофы возмутится против уничтожения. Она будет жаждать все более горячего упоения. Она пойдет туда, где опьянение вернее всего: к актерам, цыганам, к простонародным силачам. Сегодня она царица позолоченной богемы, приезжающей посмотреть его мастерскую. Завтра она будет ею для богемы пищей и бесшабашной. Уже говорят, что она была с ним за кулисами театра Малибран и долго беседовала со Сличчи, порочным клоуном, к которому, как кажется, мы прибегаем, исчерпав все остальное.
Если бы это было правдой! Я не смею считать это возможным. Но тогда все было бы решено. Ее будущую карьеру я могла бы описать, сидя на своем стуле. Дикая погоня за любовью по всему югу и западу континента; пышное уединение в низких виллах за пальмовыми рощами и шумные увеселительные поездки по курортам и игорным домам, с накрашенным лицом, в лихорадочном утомлении, со свитой мускулистых мужчин с чересчур крупными брильянтовыми булавками; исключение из света, сострадание поэтов, быть может, бедность! Быть может, замужество — дадим ей этот последний козырь, эксплуатация честного имени: все это в непобедимой невинности сознания своей стоящей вне законов единственности, скандал, продажный переход из постели в постель. Что еще? Алкоголь? Или фальшивые векселя?..»
— Что с тобой, моя милая? — протяжно спросил ее муж. Клелия застонала; сладострастие ненависти довело ее почти до обморока.
Наступила весна. На солнце Якобус почувствовал себя подавленным и усталым. Он тщетно ждал от первого тепла зуда в спине. «А Венера?» Им овладели угрызения совести.
— Ты тоже забыла ее? — спросил он герцогиню.
— Кого?
— Венеру.
Она пожала плечами.
— Напиши же ее!
— Я напишу ее. О, не обращай внимания на меня. Я знаю твое тело наизусть. Тебе не надо изображать передо мной ее, богиню.
Но она, не думая о том, изображала перед ним то Данаю, то Венеру, то Леду. Она стояла в нишах, изогнув одну ногу, закруглив бедро, прислушиваясь к шуму в раковине. Белый поток ее членов изливался по бледным простыням. В восторге, с бессильно свисающей рукою, смотрел возлюбленный на ее игру. В ней была грация и уверенность. Великие сладострастницы мифов проникали все в ее тело; она чувствовала в себе каждую из них. Она сказала.
— Я грежу о роскошной стране; она пенится от избытка плодородия, она поет от теплоты, она дрожит от благоуханий. Жизнь там должна быть нагая и неисчерпаемая.
— Пойдем туда. Поищем ее, — сказал он не особенно уверенно.
— О, я не удовольствовалась бы тобой. Ты должен приготовиться к тому, что я буду Венерой до конца: я милостиво возьму в свои объятия каждого, кто мне предан! Двое людей, караулящих друг друга, никогда не завоюют всей власти тела. Для великого культа тела нам недостает вакханалий, друг мой. Раньше ты не напишешь меня… Но, я вижу, ты больше влюбленный, чем человек, одаренный могучими чувствами, — чем творец.
Он краснел и бледнел при ее словах; он ощущал их, как удары бича. У него захватило дыхание от желания видеть ее, наконец, настолько утомленной, чтобы у нее больше не оставалось сил для вожделений.
«Я не могу научить ее опьянению вакханалий, — сознался он себе, скрежеща зубами и накладывая мазки. — Я не могу также дать ей Венеры».
Он возмутился.
— Это безумие — хотеть создать что-то большее, чем простое женское тело.
— Ты должен сделать больше… Если ты не можешь этого сегодня, забудь все. Забудь краски и уголь, помни только мое тело!
Но он гордо прогуливался по комнате, тщеславный и упрямый.
— Пожалуйста. У меня здесь собралось двадцать этюдов, очень недурно сделанных. По-твоему это, кажется, мало?
— Очень мало.
— Если я дам эти листы отлитографировать и переплести вместе…
— Ты не дашь ничего литографировать.
— Как это, ничего? Весь мир будет удивляться мне. Разве это не сильно?
— Но это не Венера.
Он съезжился и сел. Он показался ей вдруг совсем серым.
— Ты права, — сказал он. — Я устал: что я могу еще сделать? Я слишком стар, я люблю тебя, не как юноша, который, глядя на тебя, видит только свою мечту. Его глаза обвешивают тебя пестрыми лоскутьями; сама ты исчезаешь. Я же вижу и люблю тебя такой, какова ты на самом деле, — отрекаясь от самого себя, до забвения, и совершенно иначе, чем моих прежних возлюбленных. Те были для меня средствами для искусства. У тебя же мне противно красть совершенные линии твоего тела и переносить их на полотно, искажая их в угоду какому-нибудь идеалу. Ты для меня не произведение искусства, о, нет, я ненавижу искусственную Венеру, которую должен сделать из тебя. Для меня — я сознаюсь во всем! — для меня, стареющего, ты последний смысл, который получает моя жизнь, последняя остановка, последний отдых перед тем, как скатиться с горы. С тобой я хочу забыть то, что должно наступить; хочу погрузиться в тебя и наслаждаться тобой полно и бесцельно.
Она слушала, оцепенев. Он прибавил:
— Когда я безнадежно желал тебя, я мог создавать картины из моих вожделений; это было заблуждение, что мы должны любить друг друга… Потерпи десять лет: быть может, когда я буду холодно и равнодушно вспоминать о тебе… Но теперь, в этом году, все холсты останутся пустыми. О Венере я не знаю ничего, я вижу только тебя, только тебя. Какое счастье! Смотреть на предметы и не быть вынужденным рисовать их.
Так как она молчала, он спросил:
— Ты понимаешь это?.. О, если бы ты знала, что это за ужас не смотреть ни на один предмет без вопроса: должен ли я его нарисовать?
Она уже не слушала, она думала о Нино.
«Ах! Он видел ее, видел Венеру — на зеленой площадке, в колышущейся траве. Его отроческий взор влил в мои члены соки всей земли. Если бы я могла изведать все ее сладострастие! Он, может быть, научил бы меня ему? Он так молод… С ним, с ним хотела бы я достигнуть той знойной роскошной страны!»
Она сравнила его с Якобусом. Ее возлюбленный сидел верхом на стуле, ухватившись обеими руками за спинку и уныло и тоскливо прижавшись к ней щекой.
— Я в таком же состоянии, — объявил он, — как тогда в Риме, перед тем, как ты вошла в мою жизнь. Я продал все свои этюды и не мог больше писать… Ты вернула мне их. Но того, что я потерял теперь, ты не вернешь мне обратно.
— Что же это?
— Моя невинность… Да, сударыня. Вы, вероятно, думаете, что я уже любил до вас? Но вы ведь знаете, душа в парке была моей единственной любовью. Когда я пришел к вам, я был еще совершенно невинен, был ребенком, которого вы погубили.
— Очень жалею, — презрительно сказала она, отворачиваясь.
Его пожирающие взгляды блуждали по ее фигуре. Она сидела выпрямившись на темно-красном диване. Под мышкой у нее блестела свернутая шелковая подушка; обнаженная рука с упругими формами и голубыми жилками была изогнута. Одежда держалась только на одной пряжке на плече; она торжественно открывала бюст. Красные кончики грудей склонялись, дыша, и дыша отвечало им сверкающее углубление над животом. Скрещенные ноги вытягивались под дрожащей тканью. На выпуклой синеве открытого окна вырисовывался на гордо поднятой шее светлый профиль, полный страстного величия. В голове Якобуса все сильнее звучали слова:
— Горящая в лихорадке статуя императрицы!
Он вскочил, в мгновение ока изменившийся, помолодевший, в одно и то же время дерзкий и вкрадчивый.
— Разумеется, все это были глупости и слабость. Что это было бы за великое» творение, если бы оно не делало нас на мгновения очень маленькими, не пугало нас недосягаемостью своей безумной высоты? Этот страх моментами заставляет нас тосковать по бездумным подражаниям действительности. Это творение — ты, ты, единственная, нежданная! Надо только верить в тебя — и в себя! Я могу сделать очень много, больше всех остальных… И я могу молиться на тебя.
Он лежал перед ней, прижавшись губами к ее коленям.
Но его рисовальные принадлежности исчезли из спальни. Они никогда не говорили больше о Венере. Она только парила над их объятиями, грозная, немая и неумолимая, — могучая пожирательница людей, — и делала их мрачнее и ожесточеннее.