Марсель Пруст - Беглянка
Всю эту бесполезную правду о жизни нашей любовницы, которой больше нет, – если только это действительно правда, – мы узнаём, когда уже ничего нельзя поделать. Думая о другой, которую мы любим теперь и к которой мы тоже можем охладеть, – ведь о той, забытой, мы уже не тревожимся, – мы приходим в отчаяние. Мы говорим себе: «Что, если бы ныне здравствующая поняла все это, и, когда она умрет, я проник бы во все ее тайны!» Если бы я был властен оживить Альбертину, я приложил бы все усилия к тому, чтобы Андре ничего мне не открывала.
Что касается молодого человека, спортсмена, племянника Вердюренов, с которым я виделся во время и первого и второго моего посещения Бальбека, то, забегая вперед, я должен сказать, что некоторое время спустя после прихода Андре, к которому я еще вернусь, в его жизни произошло событие, произведшее на меня довольно сильное впечатление. Этот молодой человек (возможно, в память Альбертины, которую, – о чем мне было известно, – он любил) сошелся с Андре, чем причинил горе Рахили, но ему было на это наплевать. Андре не сказала, что он – ничтожество, это вырвалось у нее позднее, только потому, что она была от него без ума, а он, как ей казалось, был к ней равнодушен. Другой факт был еще удивительнее. Молодой человек выступил со скетчами, для которых сам выполнил эскизы декораций и костюмов к скетчам; костюмы и декорации произвели в современном искусстве революцию, во всяком случае не менее грандиозную, чем та, какую произвел русский балет. Самые авторитетные судьи высоко оценили его творчество, нашли, что оно почти гениально (кстати сказать, я с ними согласен), и таким образом, к вящему моему изумлению, разделили мнение Рахили. Кто встречался с ним в Бальбеке, кто следил за тем, достаточно ли элегантно одеваются его знакомые, кому было известно, что он проводит все время за игорным столом, на бегах, за игрой в гольф или в поло, кто знал, что учился он плохо и его, к огорчению родителей, исключили из лицея, что он прожил два месяца в том самом публичном доме, где де Шарлю надеялся застать Мореля, те предполагали, что, может быть, это произведения Андре, которая из любви к молодому человеку хотела, чтобы вся слава досталась ему, а кое-кто высказывал более вероятное предположение: будто бы он из своего огромного состояния, которое его безумные траты поубавили не намного, платит нуждающемуся гению. В представлении богачей, которых не обтесала дружба с аристократами, артист – это актер, декламирующий монологи на свадьбе их дочерей, за что они ему тайком, в соседней комнате, сейчас же суют в руки конверт, а художник – это тот, кому они заставляют позировать свою дочь сразу после свадьбы, до рождения детей, пока она еще не утратила привлекательности; им не трудно внушить, что все светские люди, якобы сочиняющие или рисующие, кого-нибудь нанимают за деньги ради того, чтобы прослыть творцами или ради депутатского кресла. Но это была напраслина: молодой человек был действительно автором прелестных скетчей. Когда я обо всем этом услышал, то невольно засомневался и не знал, чему верить. То ли, правда, в течение ряда лет его не сумели распознать, и только какое-нибудь потрясение пробудило в нем, как Спящую красавицу, дремавший гений; то ли в период его бурного красноречия провалов на экзаменах, крупных проигрышей в Бальбеке, страха, как бы не сесть на трамвай вместе с «верными» его тетушки – г-жи Вердюрен по той причине, что он был плохо одет, он уже был гением, но только оставил ключ от своей гениальности под дверью, которая вела туда, где бушевали юношеские его страсти; или даже, сознавая свою гениальность, он так плохо учился потому, что, когда преподаватель изрекал банальности о Цицероне, он в это самое время читал Рембо или Гете. Когда я встретил его в Бальбеке, где, как мне казалось, он был занят только починкой упряжек или приготовлением коктейлей, то опровергнуть эти гипотезы было бы не легко. И все же их нельзя было считать непререкаемыми. Он мог быть очень тщеславным, а тщеславие сочетается с гениальностью, он мог пытаться блеснуть так, как он считал наиболее подходящим для ослепления того мира, в котором он жил, а блеснуть в нем можно было отнюдь не глубоким знанием «Сродства душ», а уж скорее искусством править четверкой лошадей. Между прочим, я не уверен, что даже когда он стал известен как автор прекрасных, оригинальных произведений – не в театрах, где все его знали, – ему было приятно сказать «Здравствуйте» кому-нибудь, кто был не в смокинге (такое чувство испытывают принявшие какое-либо вероисповедание), что свидетельствовало бы не о том, что он глуп, а о том, что он тщеславен и даже об его жизненном опыте, об его знании людей, благодаря которому это его тщеславие импонировало глупцам, чьим мнением о себе он дорожил и для кого смокинг сверкает, вероятно, ярче, нежели взгляд мыслителя. Как знать? Не произвел ли бы человек одаренный или даже бездарный, но живущий интенсивной духовной жизнью, – к примеру, я, – на человека, который встретился бы с ним в Ривбеле, в бальбекской гостинице, на бальбекской набережной, впечатление претенциознейшей личности? Не говоря о том, что для Октава искусство было, вероятно, чем-то столь, интимным, жившим в самых-самых глубоких тайниках его души, что ему и в голову не пришло бы о нем рассуждать, как рассуждал бы, например, Сен-Лу, для которого искусство заключало в себе столько же очарования, сколько упряжки для Октава. И еще: он мог быть страстным игроком, и, говорят, таким и остался. Тем не менее, если любовь к искусству, оживившая никому не известное творение Вентейля, зародилась в монжувенском смешанном обществе, то, быть может, самые изумительные шедевры нашего времени обязаны своим происхождением не Всеобщему конкурсу, не образцовой постановке дела в высших учебных заведениях (в духе Бройля), а частым посещениям ипподромов и многолюдных баров. Во всяком случае, тогда в Бальбеке причины, вследствие которых мне хотелось с ним познакомиться, Альбертине же и ее подругам не хотелось, чтобы я с ним познакомился, не соответствовали его значению и могли бы только послужить явным доказательством взаимонепонимания, искони существующего между интеллигентом (в данном случае – мной) и светскими людьми (в данном случае – небольшой компании) с одной стороны и каким-нибудь одним представителем светского общества – с другой (в данном случае – юным игроком в гольф).
Возвращаюсь к приходу Андре. Сделав признание о своих отношениях с Альбертиной, она прибавила, что Альбертина ушла от меня из-за того, что могли подумать ее подружки, но были и другие причины: например, ее жизнь у молодого человека, с которым она не состоит в браке. «Мне известно, что это было неприятно вашей матушке. Это бы еще ничего. Но вы не представляете себе, что такое весь этот мир девушек, что они друг от дружки скрывают, как они боятся того, что про них будут говорить. Мне приходилось наблюдать, как сурово обходились они с молодыми людьми только потому, что они были знакомы с их подружками, и тех же самых девушек мне случайно, помимо их воли, довелось увидеть совсем другими». За несколько месяцев до этого разговора сведения, которыми, по-видимому, располагала Андре относительно того, чем руководствуются в своих поступках девушки из стайки, показались бы мне наиболее драгоценными. Быть может, их было достаточно для того, чтобы понять, почему Альбертина, отдавшаяся мне в Париже, потом отдалилась от меня в Бальбеке, где я постоянно виделся с ее подружками, тогда как я имел глупость считать это своим преимуществом, залогом наилучших отношений с ней. Может быть, она подозревала, что Андре пользуется у меня особым доверием, со страхом думала: вдруг я имел неосторожность проговориться Андре, что она будет ночевать в Гранд-отеле, а в результате она, за час до этого собиравшаяся доставить мне удовольствие и смотревшая на это как на нечто самое обыкновенное, неожиданно изменила своему решению и даже грозилась позвонить лифтеру. Но тогда она, вероятно, была доступна многим другим. Эта мысль пробудила во мне ревность; я задал Андре вопрос: «Вы занимались этим в нежилой квартире вашей бабушки?» – «О нет, никогда, там нам бы мешали». – «Разве? А я думал, мне казалось…» – «Альбертина любила заниматься этим за городом». – «Где же?» – «Прежде, когда у нее не было времени ездить далеко, мы ездили на Бют-Шомон – она знала там один дом, или под деревьями, или в Малом Трианоне». – «Теперь вы сами видите, как можно вам верить. Вы же меньше года тому назад клялись мне, что на Бют-Шомон у вас ничего не было». – «Мне не хотелось вас огорчать». Много позднее я понял, что во время второй нашей встречи, в день признаний, Андре пыталась меня огорчить. Я бы подумал об этом сейчас же, когда она мне рассказывала, если бы мне хотелось испытать сильную душевную боль, если бы я любил Альбертину по-прежнему. Я уже не верил в ее невиновность потому, что у меня не было страстного желания в нее верить. Веру порождает желание, и обычно мы не отдаем себе в этом отчета только потому, что почти все желания, порождающие веру, умирают (желание, которое вселило в меня убеждение в невиновности Альбертины – это исключение) вместе с нами. Стольким доказательствам, которые подкрепляли мою первую версию, я по неразумию предпочел голословные утверждения Альбертины! Зачем я ей верил? Ложь – основная черта человека. По всей вероятности, она играет такую же большую роль, как стремление к наслаждению, и – замечу кстати – именно этим стремлением порождена. Люди лгут, чтобы оградить свое наслаждение, свою честь если молва о получаемом нами наслаждении ее задевает. Люди лгут всю жизнь, лгут даже, лгут в особенности, а быть может, только тем, кто их любит. Только эти последние действительно заставляют нас бояться за наше наслаждение и вызывают у нас желание заслужить их уважение. Вначале я счел Альбертину виновной, но мое желание поверить ей, истощив в сомнениях все силы моего интеллекта, в конце концов сбило меня с толку. Быть может, нас окружают электрические, сейсмические указатели, и нам нужно лишь честно истолковывать их данные, чтобы знать правду о характере того или иного человека. Как ни опечалили меня рассказы Андре, я предпочитал, чтобы реальность оправдала, наконец, мои первоначальные инстинктивные предчувствия, а не дешевый мой оптимизм, под иго которого я впоследствии подпал из трусости. Мне хотелось, чтобы жизнь была на высоте моих предчувствий. В сущности, это были те же самые предчувствия, какие я испытал в первый день на пляже, когда решил, что эти девушки – воплощение исступленного сладострастия, воплощение порока, а равно и вечером, когда увидел, что наставница Альбертины требует, чтобы эта страстная девушка вернулась на небольшую виллу, – так загоняют в клетку хищника, которого ничто уже не сможет одомашнить. «Когда вы заходили за ней, вы потом отправлялись на Бют-Шомон?» – спросил я Андре. «О нет! После ее возвращения из Бальбека вместе с вами, – если не считать того, о чем я вам рассказывала, – она больше никогда ничем таким со мной не занималась. Она даже не позволяла мне заводить об этом разговор». – «Андре, дорогая, ну зачем вы опять говорите мне неправду? Благодаря счастливому случаю, благодаря тому, что я никогда не пытаюсь что-либо узнавать, мне стало известно до мельчайших подробностей о такого рода развлечениях Альбертины. Я могу вам точно сказать, что это было у нее на берегу реки с прачкой за несколько дней до ее кончины». – «Ну, может быть, после того как она от вас уехала, – этого я не знаю. Она чувствовала, что не смогла и больше никогда не сможет заслужить ваше доверие». Эти слова Андре действовали на меня удручающе. Потом я снова вспомнил о вечере с веткой жасмина, вспомнил, что приблизительно через две недели, в течение которых я ревновал Альбертину то к одной, то к другой, я спросил Альбертину, не было ли у нее интимных отношений с Андре и она мне ответила: «Нет, никогда. Я обожаю Андре, я люблю ее нежно, но только как сестру, и если бы даже за мной и водился грех, в котором вы меня подозреваете, то последней, о ком бы я подумала в этой связи, была бы Андре. Могу поклясться всем, чем хотите: здоровьем моей тети, могилой моей дорогой мамы». Я ей поверил. Но даже если во мне не породило подозрения противоречие между ее прежними полупризнаниями в том, что она начала отрицать, как только увидела, что мне это небезразлично, я все-таки должен был бы вспомнить Свана, убежденного в платоническом характере дружеских привязанностей де Шарлю и отстаивавшего свою правоту в беседе со мной вечером того дня, когда я видел жилетника и барона во дворе; я должен был бы призадуматься над противостоянием двух миров: в одном лучшие, наиболее искренние существа говорят, а в другом те же существа действуют, и когда замужняя женщина говорит вам о молодом человеке: «Это истинная правда: я испытываю к нему глубокое дружеское чувство, но. чувство совершенно безгрешное, чистое, я могла бы в этом поклясться памятью моих родителей», нам следовало бы без малейших колебаний поклясться самим себе, что эта дама, наверно, только что вышла из туалетной комнаты, куда она после каждого свидания с этим молодым человеком направляется, чтобы не забеременеть. Однажды Альбертина сказала мне, что была в авиалагере, что она была дружна с авиатором (конечно, она говорила это, чтобы рассеять мои подозрения насчет женщины, – она была уверена, что к мужчинам моя ревность слабее). Еще она сказала, что было забавно смотреть, как Андре без памяти влюбилась в этого авиатора, как она завидовала почестям, которые он оказывал Альбертине, и даже попросила его полетать с ней на аэроплане. И все это было от начала до конца выдумано, Андре никогда в этом лагере не была и т д.