Чарльз Диккенс - Рождественские повести
— Пустяки, милый Джон… я чего-то испугалась… что-то вдруг встало у меня перед глазами… не знаю, что это было. Но теперь все прошло, совсем прошло.
— Я рад, что прошло, — пробормотал Теклтон, обводя комнату выразительным взглядом. — Интересно только, куда оно прошло и что это было. Хм! Калеб, подойдите поближе. Кто этот седой человек?
— Не знаю, сэр, — шепотом ответил Калеб. — Я никогда в жизни его не видел. Превосходная фигура для щелкунчика, совершенно новая модель. Приделать ему челюсть, спадающую до самого жилета, и прямо чудно получится.
— Недостаточно уродлив, — сказал Теклтон.
— И для спичечницы годится, — заметил Калеб, погруженный в созерцание. — Какая модель! Отвинтить ему голову, положить туда спички, а чиркать можно о подошвы, перевернув его вверх ногами, отличная будет спичечница! Хоть сейчас ставь ее на каминную полку в комнате любого джентльмена, — вот как он теперь стоит!
— Все-таки он недостаточно уродлив, — сказал Теклтон. — Ничего в нем нет интересного! Пойдемте! Возьмите коробку!.. Ну, а у вас теперь все в порядке, надеюсь?
— Да, совсем прошло! Совсем прошло! — ответила маленькая женщина, торопливо махнув рукой, чтобы он поскорей уходил. — Спокойной ночи!
— Спокойной ночи, — сказал Теклтон. — Спокойной ночи, Джон Пирибингл! Осторожней несите коробку, Калеб. Посмейте только ее уронить — я вас убью! Ни зги не видно, а погода еще хуже прежнего, а? Спокойной ночи!
Еще раз окинув комнату острыми глазами, он вышел за дверь, а за ним последовал Калеб, неся свадебный пирог на голове.
Возчик был так поражен поведением своей маленькой жены и так занят старанием ее успокоить и уходом за нею, что вряд ли замечал присутствие незнакомца до этой самой минуты; но тут он вдруг спохватился, что старик остался их единственным гостем.
— Он, видишь ли, не из их компании, — объяснил Джон. — Надо намекнуть ему, чтобы уходил.
— Прошу прощенья, любезный, — проговорил старик, подойдя к нему, прошу в особенности потому, что ваша жена, к сожалению, почувствовала себя нехорошо; но провожатый, без которого я почти не могу обойтись из-за своего убожества, — он тронул себя за уши и покачал головой, — провожатый мой не явился, и я боюсь, что вышло какое-то недоразумение. Погода плохая потому-то ваша удобная повозка (от души себе желаю никогда не ездить на худшей!) и показалась мне таким желанным убежищем, — погода все еще очень плохая, так разрешите мне переночевать у вас, а за койку я заплачу.
— Да, да, — вскричала Крошка. — Да, конечно, останьтесь!
— Вот как, — произнес возчик, изумленный тем, что она так быстро согласилась. — Ну что ж; ничего не имею против; но все-таки я не совсем уверен, что…
— Тише! — перебила его жена. — Милый Джон!
— Да ведь он глухой, как камень, — заметил Джон.
— Я знаю, что он глухой, но… Да, сэр, конечно. Да! Конечно! Я сию минуту постелю ему постель, Джон.
Торопясь приготовить постель незнакомцу, она убежала, а возчик стоял как вкопанный, глядя ей вслед в полном замешательстве — ее волнение и беспокойная суетливость показались ему очень странными.
— Так, значит, мамы стелют постели! — залепетала мисс Слоубой, обращаясь к малышу, — и, значит, волосики у них сделались темными и кудрявыми, когда с них сняли шапочки, и, значит, они напугали бесценных милочек, когда те сидели у огоньков!
Когда человек в сомнении и замешательстве, мысль его зачастую ни с того ни с сего цепляется за пустяки, и возчик, медленно прохаживаясь взад и вперед, поймал себя на том, что мысленно повторяет дурацкие слова Тилли. Он столько раз повторял их, что выучил наизусть, и продолжал твердить все вновь и вновь, как урок, когда Тилли (по обыкновению всех нянек) уже растерла рукой безволосую головенку малыша, — насколько она это считала полезным, — и снова напялила на него чепчик.
"И напугали бесценных милочек, когда те сидели у огоньков! Удивляюсь, чего испугалась Крошка!" — раздумывал возчик, прохаживаясь взад и вперед.
Он всей душой хотел забыть клеветнические намеки фабриканта игрушек, но они тем не менее вызывали в нем какое-то смутное неопределенное беспокойство. Ведь Теклтон был сметлив и хитер, а Джон с горечью сознавал, что соображает туго, и любой даже случайно оброненный намек всегда волновал его. Ему, конечно, и в голову не приходило связывать слова Теклтона с необычным поведением жены, но обе эти темы его размышлений сливались в его уме, и он не мог их разделить.
Вскоре постель была приготовлена, посетитель выпил чашку чаю, отказавшись от всякого другого угощения, и удалился. Тогда Крошка — она совсем оправилась, по ее словам, совсем оправилась — передвинула большое мужнино кресло к очагу, набила и подала Джону трубку, а сама, по обыкновению, села на свою скамеечку рядом с ним.
Она всегда сидела на этой скамеечке. И ей, вероятно, казалось, что скамеечка у нее очень ласковая и милая.
Тут я должен сказать, что ни один человек на свете не умел так превосходно набивать трубку, как она. Видеть, как она совала свой пухлый пальчик в головку трубки, потом продувала ее, чтобы прочистить, а покончив с этим, делала вид, будто в трубке остался нагар, и еще раз десять продувала ее и прикладывала к глазу, как подзорную трубу, причем хорошенькое личико ее задорно морщилось, — видеть все это было несказанно приятно! Да, она была настоящая мастерица набивать трубку табаком, а когда зажигала ее бумажным жгутиком, в то время как возчик держал трубку в зубах, и подносила огонь к самому носу мужа, не обжигая его, — это было искусство, высокое искусство!
Признавали это и сверчок с чайником, снова распевавшие свою песенку! Признавал это и яркий огонь, разгоревшийся вновь! Признавал это и маленький косец на часах, продолжавший свою незаметную работу! Признавал это и возчик, у которого морщины на лбу разгладились, а лицо прояснилось; он признавал это даже с большей готовностью, чем все прочие.
И пока он степенно и задумчиво попыхивал своей старой трубкой, а голландские часы тикали, а красный огонь пламенел, а сверчок стрекотал, гений его домашнего очага (ибо сверчок и был этим гением) возник, словно сказочный призрак, в комнате и вызвал в уме Джона множество образов его семейного счастья. Крошки всех возрастов и всех видов толпились в доме. Крошки — веселые девочки — бежали по полю впереди него и собирали цветы; застенчивые Крошки колебались, не зная, отвергнуть им мольбы его неуклюжего двойника или уступить им; новобрачные Крошки выходили из повозки у дверей и в смущении принимали ключи от хозяйства; маленькие Крошки-матери несли малышей крестить в сопровождении призрачных нянек Слоубой; зрелые, но все еще моложавые и цветущие Крошки следили глазами за Крошками-дочерьми, пляшущими на деревенских вечеринках; пополневшие Крошки сидели, окруженные и осаждаемые кучками румяных внучат; дряхлые Крошки тихо плелись, пошатываясь и опираясь на палочку. Появились и старые возчики со слепыми старыми Боксерами, лежащими у их ног, и новые повозки с молодыми возницами и надписью "Братья Пирибингл", на верхе, и больные старые возчики, обласканные нежнейшими руками, и могилы усопших старых возчиков, зеленеющие на кладбище. И когда сверчок показал ему все эти образы, — а Джон видел их ясно, хотя глаза его не отрывались от огня, — на сердце у возчика стало легко и радостно, и он от всей души возблагодарил своих домашних богов и совсем позабыл о Груббе и Теклтоне.
Но что это за призрак молодого человека, вызванный тем же самым волшебным сверчком — молодого человека, что стоит совсем один у самой Крошкиной скамеечки? Почему он медлит уходить и стоит почти рядом с Крошкой, опираясь на полку очага и непрестанно повторяя: "Вышла замуж! И не за меня!"
О Крошка! О неверная Крошка! Этому всему нет места ни в одном из видений твоего мужа. Так зачем же такая тень упала на его домашний очаг?
Песенка Вторая
Жили-были Калеб Пламмер и его слепая дочь, одни-одинешеньки, как говорится в сказках, — а я благословляю сказки, надеюсь, вы тоже, за то, что они хоть как-то скрашивают наш будничный мир! — жили-были Калеб Пламмер и его слепая дочь одни-одинешеньки в маленьком деревянном домишке, — не домишке, а потрескавшейся скорлупке какой-то, которая, по правде говоря, казалась всего лишь прыщиком на огромном краснокирпичном носу фабрики "Грубб и Теклтон". Обиталище Грубба и Теклтона было самым роскошным на этой улице, зато жилище Калеба Пламмера можно было свалить одним-двумя ударами молотка и увезти обломки на телеге.
Если бы после такого разгрома кто-нибудь оказал честь лачуге Калеба Пламмера и заметил ее отсутствие, он несомненно одобрил бы, что ее снесли, ибо это послужило к вящему украшению улицы. Лачуга прилепилась к владениям Грубба и Теклтона, как ракушка к килю корабля, как улитка к двери, как пучок поганок к стволу дерева. Но именно она была семенем, из которого выросло мощное древо Грубба и Теклтона, и под ее покосившейся кровлей Грубб еще не так давно скромно изготовлял игрушки для целого поколения мальчиков и девочек, которые играли в эти игрушки, рассматривали, что у них внутри, ломали их, а со временем, состарившись, засыпали вечным сном.