Эмиль Золя - Радость жизни
Но это говорилось с одобрением. Отовсюду слышались крепкие словечки, но они звучали как ласка. Ребятишки скакали от радости всякий раз, как новый вал, обрушиваясь на волнорез, выбивал еще одну сваю. Еще одна! Еще одна! Все рассыплются, все затрещат, как ракушки под деревянным башмаком ребенка! Море все поднималось, прибой усиливался, а большая плотина продолжала стоять. Приближалось давно ожидаемое зрелище, решительный бой. И наконец первые волны ударились о ее балки. Ну, сейчас начнется потеха!
— Жаль, что здесь нет молодого Шанто! — послышался насмешливый голос бездельника Турмаля. — Он мог бы подпереть бревна плечом, чтобы не выскочили!
Кто-то шикнул, и он замолчал: рыбаки заметили Лазара и Полину. Но те все слышали; страшно бледные, они молча смотрели на разрушение. Разбитые балки — это еще пустяки, но вода будет подниматься в течение двух часов, и если средняя плотина не устоит, селение непременно пострадает. Лазар привлек к себе Полину и обнял ее за талию, чтобы защитить от бешеных порывов ветра, который все срезал на своем пути, словно косой. Потемневшее небо нависло, как зловещая тень, волны ревели, а эти двое, в глубоком трауре, стояли неподвижно, покрытые водяной пылью, окруженные нарастающим воем бури. Рыбаки в ожидании столпились вокруг; несмотря на то, что губы им кривила усмешка, их все сильнее охватывала глухая тревога.
— Ну, теперь уже недолго… — пробормотал Утлар.
Однако плотина все еще держалась. При каждой новой волне, покрывавшей ее густой пеной, из мутной воды показывались черные просмоленные сваи. Но вот отломилась одна из досок, и сразу за ней стало срывать одну за другой и соседние. По словам старожилов, пятьдесят лет не было такого сильного прилива. Вскоре всем пришлось отступить: оторванные балки били по уцелевшим и завершали разрушение плотины, обломки которой волны с силой выбрасывали на берег. Оставалась только одна высокая свая, похожая на веху, поставленную на рифе Бонвильцы перестали смеяться, женщины уносили плачущих детей. Проклятое море теперь взялось и за них; в покорном ужасе ждали они разрушения: что делать, ведь они жили в близком соседстве с необъятным морем, которое одновременно кормило и губило их. Все разбежались в разные стороны, слышался только топот тяжелых башмаков. Все спешили укрыться за оградой из валунов, тянувшейся вдоль берега и служившей теперь единственной защитой для хижин. Сваи уже поддались, доски были сорваны, и огромные волны перекатывались через низкую стену. Ничто больше не останавливало их напора. Новый вал разбил окна и затопил кухню в доме Утлара. Это было полное поражение. Осталось лишь одно победоносное море, сметавшее все перед собой.
— Не входи в дом! — кричали Утл ару. — Сейчас рухнет крыша!
Вода заставляла Лазара и Полину отступать шаг за шагом. Теперь уже ничем нельзя было помочь, и они направились домой. На полпути девушка обернулась и в последний раз посмотрела на находившееся под угрозой селение.
— Бедные люди! — прошептала она.
Но Лазар не мог простить им глупого смеха. Уязвленный в самое сердце этим разгромом, который для него означал поражение, он гневно махнул рукой и процедил сквозь зубы:
— Пусть море забирается к ним хоть в кровати, раз они его так любят! Я-то уж больше не стану ему мешать!
Вероника вышла им навстречу с зонтиком, так как снова хлынул ливень. Аббат Ортер все еще стоял, прижавшись к стене; он что-то кричал им, но они ничего не могли разобрать. Убийственная погода, разрушенная плотина, несчастное селение, которому грозила гибель, — все это делало их возвращение еще более печальным. Дом показался им пустым и холодным, только ветер завывал в мрачных комнатах и коридорах. Шанто, дремавший у пылающего камина, увидев их, сразу заплакал. Они не пошли переодеваться, чтобы лишний раз не подыматься по лестнице, с которой было связано столько тяжелых воспоминаний. Стол был накрыт, лампа горела; сейчас же сели обедать. Вечер прошел очень печально; редкие слова прерывались грохотом моря, от которого сотрясались стены дома. Подавая чай, Вероника сообщила, что дом Утлара и еще пять других хижин снесены, — на этот раз, вероятно, будет разрушена половина селения. Удрученный Шанто, который все еще не мог обрести душевного равновесия в своем горе, не дал ей договорить, заявив, что с него хватит и своих несчастий и он не желает слушать о чужих. Уложив его в постель, все тоже легли, разбитые и усталые. Лазар до самого рассвета не гасил свечу; Полина раз десять тихонько отворяла свою дверь и с тревогой прислушивалась, но на втором этаже, ныне опустевшем, царила мертвая тишина.
Для Лазара потянулись долгие мучительные дни, какие всегда наступают после смерти близких. Он приходил в себя, как после обморока или после падения, когда все тело ноет от ушибов, но голова у него была теперь совершенно ясная, память восстановилась, он избавился от пережитого кошмара и лихорадочных видений. Каждая подробность воскресала с прежней силой, он заново переживал все свои страдания. Смерть, с которой ему до сих пор не приходилось сталкиваться, стояла теперь перед ним в образе бедной матери, так жестоко унесенной в несколько дней. Ужас небытия принял осязаемую форму: их было четверо, а теперь зияла брешь, — их осталось трое, они дрожали от страха и в отчаянии прижимались друг к другу, чтобы вернуть себе немного утраченного тепла. Так вот что значит умереть! Это значит уйти безвозвратно… Дрожащие руки обнимают тень, которая оставляет по себе лишь сожаление и ужас.
Бедная мать! Он вновь переживал ее утрату ежечасно, всякий раз, как образ покойницы вставал перед ним. До этого он не страдал так сильно: ни когда Полина спустилась с лестницы и бросилась в его объятия, ни во время долгой пытки похорон. Весь ужас потери он осознал только вернувшись в опустевший дом. Горе его еще усугубляли угрызения совести: он недостаточно оплакивал мать, когда она лежала в агонии, когда еще не окончательно ушла от них. Его мучила мысль, что он мало любил ее, и порой он разражался судорожными рыданиями. Он беспрестанно вспоминал ее, образ матери преследовал его неотступно. Поднимаясь по лестнице, он ждал, что она вот-вот выйдет из комнаты и пройдет по коридору своими торопливыми, мелкими шагами. Часто он оборачивался: ему казалось, что он слышит ее голос; он был так полон мыслями о ней, что дошел до галлюцинаций: не раз ему чудилось, будто за дверью мелькает край ее платья. Она не сердилась, она даже не смотрела на него, то был только призрак, тень минувшего. По ночам Лазар боялся гасить лампу; его постоянно пугали какие-то шорохи возле постели, в темноте чье-то слабое дыхание касалось его лба. Рана не заживала, напротив, с каждым днем она все углублялась; каждое промелькнувшее воспоминание вызывало нервное потрясение, становясь на миг живой реальностью, но тут же исчезало, оставляя в душе тоску по невозвратимому.
Все в доме напоминало Лазару мать. Комната ее осталась нетронутой: все вещи стояли на своих местах, даже наперсток все еще лежал на рабочем столике, рядом с вышиваньем. Часы на камине показывали семь часов тридцать семь минут — час ее смерти. Он избегал заходить в эту комнату, но порою, когда поднимался по лестнице, он вдруг решался и быстро открывал дверь. Сердце его громко стучало; ему казалось, будто с детства знакомые старые кресла, бюро, круглый столик и особенно кровать стали другими и приняли какой-то торжественный вид. Сквозь закрытые ставни проникал слабый, мутный свет, усиливавший его тоску; он входил и целовал подушку, на которой похолодела голова покойной. Но как-то утром, войдя в комнату, Лазар остолбенел: ставни были широко распахнуты, и в окна лились потоки света; яркие солнечные пятна лежали на кровати и на подушке; со всего дома были принесены вазы, и вся комната была убрана цветами. Тогда он вспомнил: сегодня день рождения той, которой больше нет, памятная дата, праздновавшаяся каждый год, — Полина не забыла этот день. Тут были только скромные осенние цветы: астры, маргаритки и поздние розы, уже тронутые холодом; но то был аромат самой жизни, их яркие радостные венчики обрамляли мертвый циферблат, на котором время как будто остановилось. Эта благоговейная память об усопшей глубоко тронула его. Он долго плакал.
Столовая, кухня, даже терраса — все было овеяно воспоминаниями о его матери. Самые ничтожные предметы, которые он случайно находил, разные привычки, от которых пришлось сразу отказаться, — все напоминало ее. Это превратилось в настоящее помешательство; он перестал говорить о ней и с каким-то стыдливым упорством скрывал свои непрерывные терзания, это постоянное общение с ушедшей. Он дошел до того, что избегал произносить имя той, которая преследовала его, и можно было поверить, что он постепенно забывает мать и вовсе не думает о ней, а между тем не проходило минуты, чтобы какое-нибудь воспоминание не пронзало болью его сердце. Одна Полина взглядом угадывала все, что происходило в его душе. Тогда он начинал лгать, клялся, что погасил лампу в двенадцать часов ночи, или уверял, будто был занят какой-нибудь воображаемой работой, и если к нему приставали с расспросами, выходил из себя. Его комната была единственным убежищем, где он уединялся и чувствовал себя спокойнее; в этих стенах он вырос и мог предаваться своему горю, не боясь, что кто-нибудь посторонний будет свидетелем его страданий.