Дэвид Лоуренс - Радуга в небе
— Да, я люблю его, и тем стыднее ему должно быть! — вскричала она. — Я собираюсь сказать ему… вот уже четыре дня собираюсь сказать… — лицо ее стало подергиваться, глаза наполнились слезами. Родители молча глядели на нее. Продолжения не последовало.
— Сказать что? — спросил отец.
— Что у нас будет ребенок! — прорыдала она. — А он не давал мне сказать! И так и не дал! Каждый раз, как я подходила к нему с этим, он так ужасно вел себя со мной! А я хотела ему сказать, а он не дал! Был таким злым!
Она зарыдала так, что, казалось, сердце ее готово разорваться. Мать подошла к ней и стала утешать — обняла, крепко прижала к себе. Отец сидел бледнее обычного. Сердце его было охвачено ненавистью к зятю.
Поэтому потом, когда все было рассказано, слезы выплаканы, все утешительные слова произнесены, чай выпит и в маленькой их компании воцарилось подобие покоя, мысль о том, что покой этот в любую минуту может нарушить приход Уилла Брэнгуэна, казался не из приятных.
Тилли выставили сторожить его на его пути домой. Потом сидевшие за столом услышали пронзительный голос служанки:
— Зайдите к нам, Уилл… Анна здесь.
Через несколько секунд юноша вошел в комнату.
— Вот ты где, — жестко сказал он, тяжело отчеканивая слова.
— Присядь, — сказал Том Брэнгуэн. — В ногах правды нет.
Уилл Брэнгуэн сел. Он чувствовал странное напряжение в воздухе. Он был хмур, но глаза его были настороженно-внимательны, и взгляд их был светел и зорок, словно ему открылось что-то вдали; он был красив, и это злило Анну.
«Почему он так настроен против меня? — мысленно спрашивала она себя. — Почему я для него ничто?»
А Том Брэнгуэн, ласковый и голубоглазый Том, глядел на юношу враждебным взглядом.
— Ты надолго здесь? — поинтересовался молодой муж.
— Не очень, — ответила она.
— Выпей чаю, — сказал Том Брэнгуэн. — Тебе что, не терпится? Пришел и тут же уходить?
Они поболтали о пустяках. Через открытую дверь в комнату проникали низкие закатные лучи. На порог прыгнула серая курица, начала клевать, ее гребешок и подбородок светились в солнечных лучах и мотались туда-сюда, как боевой стяг над призрачно-серым тельцем.
Увидев это, Анна бросила ей крошки и почувствовала, как жарко взыграл в ней ребенок. Ей казалось, что вновь настает, приходя из дальней дали, что-то забытое, жаркое, кипучее.
— Где я родилась, мама? — спросила она.
— В Лондоне.
— А мой отец, — она выговорила это, словно спрашивая о ком-то чужом, с которым общности никогда не было и быть не может, — он был темноволосый?
— Темно-каштановый и темноглазый, очень яркая внешность. Но он стал лысеть, очень рано начал, — ответила мать, тоже словно говоря о каком-то дальнем воображаемом персонаже.
— Он был красивый?
— Да. Он был очень красивый. Небольшого роста. И, по-моему, очень неанглийского вида.
— Чем же неанглийского?
— Он был… — мать быстро и плавно пошевелила пальцами, — у него лицо было такое живое, изменчивое, выражения все время менялись. Вот уж неуравновешенный был человек, неспокойный, как бурный ручей…
И у юноши мгновенно мелькнуло: «Вот и Анна такая, как бурный ручей». И он тут же ощутил прилив любви к ней.
А Том Брэнгуэн испугался. Сердце его вечно наполнялось страхом, страхом перед неизвестностью, когда его женщины начинали рассказывать о мужчинах из прошлой жизни, рассказывать о них как о чужих, которых некогда повстречали и с которыми расстались.
В комнате воцарилась тишина, наступила отчужденность. Они вновь были разные люди с разными судьбами. Как могут они тянуть трепещущие руки друг к другу, предъявлять к чужаку свои права?
Молодые люди отправились домой, когда в весеннем сумеречном небе уже показался молодой остророгий серп. В вышине маячили купы деревьев, на холме высился туманный силуэт маленькой церкви Земля погружалась в сумеречную синеву.
Медленно, словно издалека, легким движением она положила руку на его локоть. И он почувствовал это прикосновение тоже словно издалека. Они продолжали путь, рука в руке, по противоположным своим орбитам, тянясь друг к другу сквозь сумрак. В сумеречной синеве пели дрозды.
— Кажется, у нас будет ребенок, Билл, — сказала она из своего далека.
Задрожав, он крепче сжал ее руку.
— Почему ты так думаешь? — спросил он, и сердце у него заколотилось. — Но ТОЧНО ТЫ не знаешь?
— Знаю, — сказала она.
Не говоря больше ни слова, они продолжали идти по своим противоположным орбитам, рука в руке, разные люди в пересечении пространства. Его пробирала дрожь, словно от порывов ветра, дующего из невидимой дали. Он испытывал страх, страх от понимания, что остался один. Потому что она казалась совершенной в своей полноте, отделенной от него завершенной отдельностью своего половинного существования. Но мысль о том, что она отрезана от него, была ему невыносима. Почему не может она вечно составлять с ним одно целое? Ведь это он подарил ей ребенка. Почему не может она быть с ним, быть с ним единым целым? Зачем ввергать его в эту отдельность, не быть с ним в единстве, близко-близко, не быть с ним единым целым? Они должны составлять одно!
Он крепко сжимал в руке ее пальцы. Она не знала, о чем он думает. Светлое сияние внутри нее было слишком прекрасно, оно слепило, это сияние зачатия. Она шла в сиянии славы, и пение дроздов, и шум железной дороги, доносившийся из долины, и дальний-дальний городской гул были ее хвалебным гимном.
А он пребывал в молчаливом борении. Казалось, перед ним непрошибаемая стена тьмы, не дающая двигаться, душившая его, сводящая с ума. Он жаждал, чтобы она пришла к нему, довершила его, придав ему цельность, возникла перед ним так, чтобы глаза его не упирались в голую тьму. Все было неважно, лишь бы только она пришла и довершила его существование. Потому что его обуревало ужасное сознание ограниченности положенных ему пределов. Как будто он выпал из тьмы незаконченный, недовоплощенный, и ему необходим был ее приход, для того чтобы освободиться и воплотиться до конца.
Сама-то она обрела цельность, и он испытывал стыд, сознавая эту свою потребность в ней, свое беспомощное желание. И эта потребность в ней, и стыдное осознание этой нужды тяготили его, давили, как безумие. И при этом он был тих, спокоен, нежен и полон благоговения к жизни, зародившейся в ее чреве, зародившейся благодаря ему.
А она испытывала счастье, купалась в лучах солнечного света, как дождем омывавшего ее. Она любила мужа как человека, была благодарна ему за это счастье, но пока что потребность в нем была удовлетворена, и ей хотелось лишь держать его за руку, чувствуя полноту счастья, нерассуждающего, бессмысленного, всецелого.
У него было множество альбомов с репродукциями, и среди них дешевая литография «Восшествия блаженных в рай» Фра Анжелико. Репродукция эта наполняла и Анну блаженством. Эта прекрасная цепочка невинных душ, рука об руку движущихся к сиянию, эта поистине ангельская гармония заставляла ее плакать от счастья. Краски, лучи света, сцепленные руки — вся эта чистота и невинность наполняли сердце умилением почти нестерпимым.
День за днем в сиянии струились в двери рая, день за днем она погружалась в сияние. Ребенок в ней тоже был окружен сиянием, и сама она казалась солнечным лучом, и как прекрасен был этот свет, медливший на пороге, струившийся из-за дверей, оттуда, где на раскидистых кустах орешника в саду уже повисли сережки, окруженные трепетным и летучим своим ореолом, где пыльца черных тисов взметалась маленьким протуберанцем, когда на ветку невзначай садилась птица. То вдруг под живой изгородью зацвели пролески, то на лугу показались первоцветы — золотистые и мимолетные, они, как манна небесная, просыпались в траву и мерцали в ней. Ее наполняли сонная дрема и одиночество. Как счастлива она, как роскошна жизнь: познать себя, мужа, любовную страсть и счастье зачатия и понимать, что все это кипение, сияние и напряжение жизни вокруг, весь этот очистительный огонь был дан для того, чтобы, пройдя через него, прийти к этому умиротворяющему золотому сиянию, беременности, невинности, супружеской любви, когда ангелы шествуют цепочкой, рука в руке. Она запрокидывала лицо, подставляя его легкому ветерку, веявшему в полях, и ветерок овевал ее сестринской лаской, а она впивала в себя его аромат, напоенный запахом первоцветов и цветущих яблонь.
И среди этого счастья черная тень, дикая, пугливая, хищная, показывалась и вновь пропадала, как паутинки, застящие зрение, а в сердце проникал страх.
Страх появлялся, когда вечером муж приходил домой. Но пока страх еще не сказал своего слова, тень его не надвигалась на нее. Муж был ласков, смирен и сдержан. Руки его прикасались к ней с нежностью, и она любила эти руки. Но потом вдруг ее пробирала дрожь, явственная, как боль, потому что в мягкости и осторожности его прикосновений ей чудился натиск нездешней темноты.