Иван Гончаров - Обломов
Он, и не глядя, видел, как Ольга встала с своего места и пошла в другой угол. У него отлегло от сердца.
А девочка навострила на него глаза, ожидая, что он сделает с сухарями.
«Съем поскорей», — подумал он и начал проворно убирать бисквиты; к счастью, они так и таяли во рту.
Оставались только два сухаря; он вздохнул свободно и решился взглянуть туда, куда пошла Ольга…
Боже! Она стоит у бюста, опершись на пьедестал, и следит за ним. Она ушла из своего угла, кажется, затем, чтоб свободнее смотреть на него: она заметила его неловкость с сухарями.
За ужином она сидела на другом конце стола, говорила, ела и, казалось, вовсе не занималась им. Но едва только Обломов боязливо оборачивался в ее сторону, с надеждой, авось она не смотрит, как встречал ее взгляд, исполненный любопытства, но вместе такой добрый…
Обломов после ужина торопливо стал прощаться с теткой: она пригласила его на другой день обедать и Штольцу просила передать приглашение. Илья Ильич поклонился и, не поднимая глаз, прошел всю залу. Вот сейчас за роялем ширмы и дверь. Он взглянул — за роялем сидела Ольга и смотрела на него с большим любопытством. Ему показалось, что она улыбалась.
«Верно, Андрей рассказал, что на мне были вчера надеты чулки разные или рубашка наизнанку!» — заключил он и поехал домой не в духе и от этого предположения, и еще более от приглашения обедать, на которое отвечал поклоном: значит, принял.
С этой минуты настойчивый взгляд Ольги не выходил из головы Обломова. Напрасно он во весь рост лег на спину, напрасно брал самые ленивые и покойные позы — не спится, да и только. И халат показался ему противен, и Захар глуп и невыносим, и пыль с паутиной нестерпима.
Он велел вынести вон несколько дрянных картин, которые навязал ему какой-то покровитель бедных артистов; сам поправил штору, которая давно не поднималась, позвал Анисью и велел протереть окна, смахнул паутину, а потом лег на бок и продумал с час — об Ольге.
Он сначала пристально занялся ее наружностью, все рисовал в памяти ее портрет.
Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было ни белизны в ней, ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня; ни кораллов на губах, ни жемчугу во рту не было, ни миньятюрных рук, как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.
Но если б ее обратить в статую, она была бы статуя грации и гармонии. Несколько высокому росту строго отвечала величина головы, величине головы — овал и размеры лица; все это, в свою очередь, гармонировало с плечами, плечи — с станом…
Кто ни встречал ее, даже рассеянный, и тот на мгновение останавливался перед этим так строго и обдуманно, артистически созданным существом.
Нос образовал чуть заметно выпуклую, грациозную линию; губы тонкие и большею частию сжатые: признак непрерывно устремленной на что-нибудь мысли. То же присутствие говорящей мысли светилось в зорком, всегда бодром, ничего не пропускающем взгляде темных, серо-голубых глаз. Брови придавали особенную красоту глазам: они не были дугообразны, не округляли глаз двумя тоненькими, нащипанными пальцем ниточками — нет, это были две русые, пушистые, почти прямые полоски, которые редко лежали симметрично: одна на линию была выше другой, от этого над бровью лежала маленькая складка, в которой как будто что-то говорило, будто там покоилась мысль.
Ходила Ольга с наклоненной немного вперед головой, так стройно, благородно покоившейся на тонкой, гордой шее; двигалась всем телом ровно, шагая легко, почти неуловимо…
«Что это она вчера смотрела так пристально на меня? — думал Обломов. — Андрей божится, что о чулках и о рубашке еще не говорил, а говорил о дружбе своей ко мне, о том, как мы росли, учились, — все, что было хорошего, и между тем (и это рассказал), как несчастлив Обломов, как гибнет все доброе от недостатка участия, деятельности, как слабо мерцает жизнь и как…»
«Чему ж улыбаться? — продолжал думать Обломов. — Если у ней есть сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться кровью от жалости, а она… ну, бог с ней! Перестану думать! Вот только съезжу сегодня, отобедаю — и ни ногой».
Проходили дни за днями: он там и обеими ногами, и руками, и головой.
В одно прекрасное утро Тарантьев перевез весь его дом к своей куме, в переулок, на Выборгскую сторону, и Обломов дня три провел, как давно не проводил: без постели, без дивана, обедал у Ольгиной тетки.
Вдруг оказалось, что против их дачи есть одна свободная. Обломов нанял ее заочно и живет там. Он с Ольгой с утра до вечера; он читает с ней, посылает цветы, гуляет по озеру, по горам… он, Обломов.
Чего не бывает на свете! Как же это могло случиться? А вот как.
Когда они обедали со Штольцем у ее тетки, Обломов во время обеда испытывал ту же пытку, что и накануне, жевал под ее взглядом, говорил, зная, чувствуя, что над ним, как солнце, стоит этот взгляд, жжет его, тревожит, шевелит нервы, кровь. Едва-едва на балконе, за сигарой, за дымом, удалось ему на мгновение скрыться от этого безмолвного, настойчивого взгляда.
— Что это такое? — говорил он, ворочаясь во все стороны. — Ведь это мученье! На смех, что ли, я дался ей? На другого ни на кого не смотрит так: не смеет. Я посмирнее, так вот она… Я заговорю с ней! — решил он, — и выскажу лучше сам словами то, что она так и тянет у меня из души глазами.
Вдруг она явилась перед ним на пороге балкона; он подал ей стул, и она села подле него.
— Правда ли, что вы очень скучаете? — спросила она его.
— Правда, — отвечал он, — но только не очень… У меня есть занятия.
— Андрей Иваныч говорил, что вы пишете какой-то план?
— Да, я хочу ехать в деревню пожить, так приготовляюсь понемногу.
— А за границу поедете?
— Да, непременно, вот как только Андрей Иваныч соберется.
— Вы охотно едете? — спросила она.
— Да, я очень охотно…
Он взглянул: улыбка так и ползает у ней по лицу, то осветит глаза, то разольется по щекам, только губы сжаты, как всегда. У него недостало духа солгать покойно.
— Я немного… ленив… — сказал он, — но…
Ему стало вместе и досадно, что она так легко, почти молча, выманила у него сознание в лени. «Что она мне? Боюсь, что ли, я ее?» — думал он.
— Ленивы! — возразила она с едва приметным лукавством. — Может ли это быть? Мужчина ленив — я этого не понимаю.
«Чего тут не понимать? — подумал он, — кажется, просто». — Я все больше дома сижу, оттого Андрей и думает, что я…
— Но, вероятно, вы много пишете, — сказала она, — читаете. — Читали ли вы?…
Она смотрела на него так пристально.
— Нет, не читал! — вдруг сорвалось у него в испуге, чтоб она не вздумала его экзаменовать.
— Чего? — засмеявшись, спросила она. И он засмеялся…
— Я думал, что вы хотите спросить меня о каком-нибудь романе: я их не читаю.
— Не угадали; я хотела спросить о путешествиях…
Он зорко поглядел на нее: у ней все лицо смеялось, а губы нет…
«О! да она… с ней надо быть осторожным…» — думал Обломов.
— Что же вы читаете? — с любопытством спросила она.
— Я, точно, люблю больше путешествия…
— В Африку? — лукаво и тихо спросила она.
Он покраснел, догадываясь, не без основания, что ей было известно не только о том, что он читает, но и как читает.
— Вы музыкант? — спросила она, чтоб вывести его из смущения.
В это время подошел Штольц.
— Илья! Вот я сказал Ольге Сергеевне, что ты страстно любишь музыку, просил спеть что-нибудь… Casta diva.
— Зачем же ты наговариваешь на меня? — отвечал Обломов. — Я вовсе не страстно люблю музыку…
— Каков? — перебил Штольц. — Он как будто обиделся! Я рекомендую его как порядочного человека, а он спешит разочаровать на свой счет!
— Я уклоняюсь только от роли любителя: это сомнительная, да и трудная роль!
— Какая же музыка вам больше нравится? — спросила Ольга.
— Трудно отвечать на этот вопрос! всякая! Иногда я с удовольствием слушаю сиплую шарманку, какой-нибудь мотив, который заронился мне в память, в другой раз уйду на половине оперы, там Мейербер{15} зашевелит меня; даже песня с барки; смотря по настроению! Иногда и от Моцарта уши зажмешь…
— Значит, вы истинно любите музыку.
— Спойте же что-нибудь, Ольга Сергеевна, — просил Штольц.
— А если мсьё Обломов теперь в таком настроении, что уши зажмет? — сказала она, обращаясь к нему.
— Тут следует сказать какой-нибудь комплимент, — отвечал Обломов. — Я не умею, да если б и умел, так не решился бы…
— Отчего же?
— А если вы дурно поете! — наивно заметил Обломов. — Мне бы потом стало так неловко…
— Как вчера с сухарями… — вдруг вырвалось у ней, и она сама покраснела и бог знает что дала бы, чтоб не сказать этого, — Простите — виновата!.. — сказала она.