Эмиль Золя - Западня
— А у меня была знакомая, у которой внутри завелся глист… — сказала г-жа Пютуа. — Ох, уж эти гадины, такие привереды! Если она не кормила глиста курятиной, он переворачивал ей все кишки. Вы только подумайте, муж зарабатывал семь франков, и они уходили целиком на лакомства для глиста!..
— Я вылечила бы ее в два счета, ей-богу, — перебила мамаша Купо. — Надо только съесть жареную мышь. Глист сразу отравится и подохнет.
Жервеза снова села, поддавшись сладкой истоме. Но тут же встряхнулась и встала. Сколько можно переливать из пустого в порожнее! Этак ничего не заработаешь. И она первая принялась за занавески; но на них оказалось кофейное пятно, и, прежде чем взяться за утюг, ей пришлось оттереть пятно мокрой тряпкой. Работницы потягивались перед печкой и, ворча, искали свои утюги. Стоило Клеманс подняться, как на нее снова напал отчаянный кашель; затем она догладила мужскую рубашку и заколола булавками ворот и манжеты. Г-жа Пютуа разложила на столе нижнюю юбку.
— Ну что ж, до свиданья, — сказала Виржини. — Ведь я выбежала из дому на минутку, только чтобы купить сыру. Пуассон, наверно, думает, что я по дороге замерзла.
Она вышла, но, не пройдя и трех шагов, вернулась и крикнула в дверь, что Огюстина в конце улицы катается с мальчишками по замерзшей луже. Эта поганая девчонка пропадала битых два часа. Наконец она влетела, размахивая пустой корзиной, вся красная, запыхавшаяся, с ледышками в волосах. Она слушала, надувшись, как ее бранили, и уверяла, будто по городу невозможно ходить из-за гололедицы. Какие-то сорванцы, должно быть, напихали ей снегу в карманы, потому что через несколько минут из них ручьями потекла вода.
Так проходили теперь послеобеденные часы в прачечной. Она стала убежищем для всех продрогших людей квартала. Вся улица Гут-д’Ор знала, что там очень тепло. И вечно в прачечной торчали две-три кумушки: они грелись у печки, задрав юбки выше колен, и перемывали косточки соседям. Жервеза гордилась, что у нее так уютно, и всех приглашала обогреться; она «открыла салон», как злобно прохаживались на ее счет Лорийе и Боши. На деле же у нее просто было доброе сердце, ей хотелось помочь людям, она сочувствовала беднякам, которые мерзли на улице, и потому приглашала их к себе. Особенно она жалела одного семидесятилетнего маляра: старик жил в их доме на чердаке и чуть не подыхал от голода и холода; бедняга потерял трех сыновей во время Крымской войны, а сам уже года два еле-еле перебивался, потому что не мог больше работать. Стоило Жервезе увидеть, что старик топчется в снегу, пытаясь согреться, она тотчас зазывала его к себе и освобождала для него местечко у огня; частенько она даже уговаривала его съесть кусочек хлеба с сыром. И дедушка Брю, согнувшийся в дугу, седой, сморщенный, как печеное яблоко, часами сидел молча возле печки, прислушиваясь к потрескиванию горящих углей. Быть может, он вспоминал свою жизнь, пятьдесят лет, проведенные на стремянках, полвека, ушедшие на окраску дверей и побелку потолков во всех уголках Парижа.
— Что скажете, дедушка Брю? — спрашивала его порой Жервеза. — О чем это вы думаете?
— Да ни о чем… Обо всем на свете, — отвечал он растерянно.
Работницы вышучивали его, рассказывали всякий вздор о его любовных похождениях. Но старик, не слушая их, вновь погружался в молчание и сидел с угрюмым и отсутствующим видом.
С той поры Виржини то и дело заводила с Жервезой разговор о Лантье. Казалось, ей доставляло удовольствие напоминать прачке о ее прежнем любовнике и приводить ее в смущение всевозможными догадками.
Как-то раз она сказала, что встретилась с ним, но Жервеза промолчала, и Виржини ничего не прибавила; однако на другой день она сообщила, что Лантье долго говорил о Жервезе и отзывался о ней с большой нежностью. Жервезу очень смущали эти тайные беседы шепотом, в укромном уголке. При одном упоминании о Лантье ее бросало в жар, как будто этот человек оставил в ней частицу самого себя. Конечно, она была уверена в своей твердости: она решила всегда быть честной женщиной, — ведь честность — это половина счастья. Поэтому Жервеза тревожилась не о Купо — перед мужем она ни в чем не провинилась даже в помыслах. Но она думала о кузнеце, и сердце ее болезненно сжималось, словно эти воспоминания о Лантье, эти не дававшие ей покоя мысли о нем, были изменой Гуже, изменой их затаенной любви, их чистой дружбе. И ей было грустно: она чувствовала себя виноватой перед своим верным другом. Кроме своих близких, ей хотелось любить его одного. Это было очень высокое чувство, оно парило над низкими страстями, которые Виржини с жадностью старалась прочесть у нее на лице.
Когда наступила весна, Жервеза стала искать опоры возле Гуже. Дома она ни о чем не могла думать, кроме Лантье, и стоило ей оторваться от работы, как ее осаждали воспоминания о прежнем любовнике; она представляла себе, что он покидает Адель, укладывает вещи в их старый сундук и возвращается к ней с сундуком в экипаже. Когда она выходила на улицу, на нее вдруг нападал глупый страх: она как будто слышала шаги Лантье у себя за спиной и дрожала, не смея обернуться; порой ей даже чудилось, что он хватает ее сзади за талию. Наверно, он где-нибудь притаился и в конце концов ему удастся ее подстеречь; при этой мысли у Жервезы выступал холодный пот — вот-вот Лантье тихонько подойдет и непременно поцелует ее в ушко: так он поддразнивал ее в былые дни. И этот поцелуй больше всего ужасал Жервезу, заранее оглушая ее: у нее начинало шуметь в ушах, и она ничего не слышала, кроме гулкого стука своего сердца. Всякий раз как на нее нападал этот страх, кузница бывала ее единственным прибежищем; там она вновь обретала спокойствие и снова улыбалась под защитой Гуже, который громкими ударами молота разгонял все ее страхи.
Какая это была счастливая пора! Прачка особенно внимательно относилась к заказчице с улицы Порт-Бланш; каждую пятницу она сама относила ей белье: это давало ей чудесный предлог зайти на улицу Маркаде и заглянуть в кузницу. Стоило Жервезе завернуть за угол и очутиться среди мрачных пустырей и серых фабричных зданий, как она чувствовала себя веселой и беззаботной, словно на загородной прогулке; черная от угля мостовая и клубы дыма над крышами радовали ее не меньше, чем мшистая лесная тропинка, вьющаяся среди зеленых деревьев где-нибудь за городом. Ей нравились туманные дали, изрезанные высокими фабричными трубами, и холм Монмартра, загораживающий небо, и беленькие домики с ровными рядами окон на его склонах. Подходя к кузнице, она замедляла шаг, перескакивала через лужи и с удовольствием пробиралась среди куч щебня и мусора по пустынному двору. В глубине его, даже среди бела дня, сверкал горн. Сердце Жервезы прыгало, словно танцуя в такт с ударами молотов. Она входила в сарай разрумянившаяся, с разлетающимися завитками светлых волос, как будто торопилась на свидание. Гуже в эти дни поджидал ее: он стоял у наковальни с голой грудью, голыми руками и что есть силы бил молотом, чтобы Жервеза еще издали услышала его. Он угадывал ее приближение и посмеивался в светлую бороду тихим добрым смехом. Но Жервеза не хотела отрывать его от работы и просила снова взяться за молот: ей нравилось смотреть, как он размахивает им и на его могучих руках вздуваются упругие мускулы. Потрепав по щеке не отходившего от мехов Этьена, она оставалась в кузнице добрый час, наблюдая за изготовлением болтов. Они не обменивались с кузнецом и десятком слов. Но даже оставшись наедине в запертой на ключ комнате, они вряд ли испытали бы такой прилив нежности друг к другу. Ненасытная Утроба, он же Бездонная Бочка, порой поддразнивал их, но они нисколько не смущались и даже не слышали его насмешек. Через четверть часа Жервеза начинала слегка задыхаться; от жары, удушливого запаха и густого дыма у нее кружилась голова, а при каждом ударе молота она вся вздрагивала. Здесь она чувствовала себя счастливой, ей больше ничего не было нужно. Она не ощутила бы такого сладостного волнения, даже если бы Гуже сжал ее в объятиях. Она подходила ближе, чтобы чувствовать на щеках ветер от взмахов молота, чтобы приобщиться к работе кузнеца. Когда искры сыпались ей на руки и кололи нежную кожу, она их не отдергивала, — напротив, она радовалась падавшему на нее огненному дождю. А Гуже, конечно, угадывал, какое удовольствие это ей доставляет; он откладывал на пятницу самые трудные работы, чтобы блеснуть перед ней своей силой и ловкостью; он бил, не жалея себя, со всего размаха, с риском расколоть надвое наковальню, тяжело дыша, наслаждаясь радостью Жервезы. Всю весну их любовь наполняла кузницу громовыми раскатами. То была идиллия, рожденная в титаническом труде, перед пылающим горном, в темном, покрытом сажей сарае, содрогавшемся от грохота. Это расплющенное, как красный воск, железо носило глубокие следы их нежности. По пятницам, выйдя из кузницы, Жервеза медленно поднималась по улице Пуассонье, довольная, умиротворенная, отдохнувшая и телом и душой.