Максим Горький - Жизнь Клима Самгина. "Прощальный" роман писателя в одном томе
Но вот снова явился этот большой человек с роскошнейшей, светловолосой густой бородищей, ей мог бы позавидовать Варавка.
— Пожалуйте чайку выпить, — предложил он звучным голосом, садясь к столу, против самовара.
— Простите, я не понимаю: почему меня привезли к вам? — спросил Самгин.
— Правильно привезли, по депеше, — успокоил его красавец. — Господин Ногайцев депешу дал, чтобы послать экипаж за вами и вообще оказать вам помощь. Места наши довольно глухие. Лошадей хороших на войну забрали. Зовут меня Анисим Ефимов Фроленков — для удобства вашего.
Говорил он легко, плавно, голос у него был альтовый, точно у женщины, но это очень шло к его красивой, статной фигуре и картинному лицу. Вмешательство Ногайцева возбудило у Самгина какие-то подозрения, но Фроленков погасил их.
— Судостроитель, мокшаны строю, тихвинки и вообще всякую мелкую посуду речную. Очень прошу прощения: жена поехала к родителям, как раз в Песочное, куда и нам завтра ехать. Она у меня — вторая, только весной женился. С матерью поехала с моей, со свекровью, значит. Один сын — на войну взят писарем, другой — тут помогает мне. Зять, учитель бывший, сидел в винопольке — его тоже на войну, ну и дочь с ним, сестрой, в Кресте Красном. Закрыли винопольку. А говорят — от нее казна полтора миллиарда дохода имела?
— Кажется — миллиард…
— Тоже — сумма… Война-то, наверно, больших денег будет стоить?
Не дождавшись ответа, он продолжал:
— Очень хорошо, что канительное дело это согласились прекратить, разоряло оно песоченских мужиков-то. Староста песоченский здесь, в тюрьме сидит, земский его закатал на месяц, нераспорядителен старик. Вы, ваше благородие, не беспокойтесь, я в Песочном — лицо известное.
«Какой приятный, — подумал Самгин. — И, видимо, неглупый…»
— Несколько непонятна политика нам, простецам. Как это: война расходы усиливает, а — доход сократили? И вообще, знаете, без вина — не та работа! Бывало, чуть люди устанут, посулишь им ведерко, они снова оживут. Ведь — победим, все убытки взыщем. Только бы скорее! Ударить разок, другой, да и потребовать: возместите протори-убытки, а то — еще раз стукнем.
Самгин напомнил о гибели армии Самсонова.
— Н-да, промахнулись. Ну — ничего, народа у нас хватит. — Подумал, мигнул: — Ну, все ж особо торопиться не следует. Война ведь тоже имеет свои качества. Уж это всегда так: в одну сторону — вред, в другую — польза.
— А — в чем видите пользу? — спросил Самгин.
— Да ведь сказать — трудно! Однако — как не скажешь? Народу у нас оказывается лишнего много, а землишки — мало. На сытую жизнь не хватает земли-то. В Сибирь крестьяне самовольно не идут, а силком Переселять у начальства… смелости нет, что ли? Вы простите! Говорю, как думаю.
— Пожалуйста, — оживленно и поощрительно сказал Самгин. — Чем искреннее, тем лучше.
— К тому же один на один беседуем, — продолжал Фроленков, широко улыбаясь. — Нами сказано, с нами и останется, так ведь?
— Именно, — согласился Самгин и подумал: «Очень умный».
Все нравилось ему в этом человеке: его прозрачные голубые глаза, широкая, мягкая улыбка, тугая, румяная кожа щек. Четыре неглубоких морщинки на лбу расположены аккуратно, как линейки нот.
«Вот что значит — открытое лицо», — решил он.
Нравилась пышная борода, выгодно оттененная синим сатином рубахи, нравилось, что он пьет чай прямо из стакана, не наливая в блюдечко. Любуясь человеком, Клим Иванович Самгин чувствовал, как легко вздуваются пузырьки новых мыслей:
«Мужик-аристократ. Потомок старинных ушкуйников, землепроходцев. Садко. Василий Буслаев. Дежнев. Человек расы, которую тевтоны хотят поработить, уничтожить…»
— Я к тому, что крестьянство, от скудости своей, бунтует, за это его розгами порют, стреляют, в тюрьмы гонят. На это — смелость есть. А выселить лишок в Сибирь али в Азию — не хватает смелости! Вот это — нельзя понять! Как так? Бить не жалко, а переселить — не решаются? Тут, на мой мужицкий разум, политика шалит. Балует политика-то. Как скажете?
Глаза [Фроленкова] как будто сузились, потемнели.
— Мысль о принудительном переселении — весьма оригинальная мысль, — сказал Клим Иванович, торопясь слушать.
— Пятый год и мужика приучил думать, — с улыбочкой и поучительно заметил Фроленков. — Думать-то — научились, а поговорить — не с кем, и такой гость, как вы, конечно, для меня праздник. Городок у нас — издревле промысловой: суденышки строим, железо болотное добываем, гвоздь и всякую мелочь куем. плотниками славимся. — Он замолчал, вздохнул и, размахнув бороду обеими руками, точно желая снять ее с лица, добавил: — Вообще интерес для жизни — имеется. А — край глухой, болота, озера, речки, притоки Мологи — Чагодоща, Ковжа, Песь, леса кое-какие — все это, конечно, помаленьку кормит. Однако жить тесновато, а утеснение — оно и во храме и в бане одинаково. Душевно сказать — народ здесь дикой. Особо — молодежь. За границей, слыхать, молодых-то лишних отправляют к неграм, к индейцам, в Америку, а у нас — они дома толпятся… Теперь вот на войну отобрали их, ну, потише стало…
— А что — стачки были? — спросил Самгин.
— Нет, стачек у нас теперь не бывает, а — пьянство, драки, это вот путает дела!
Фроленков, расширив прозрачные глаза, взглянул на часы и встал, говоря:
— Прошу извинить! Вам требуется отдых с дороги, вот в соседней комнате все готово. Если что понадобится — вскричите Ольку.
И, усмехаясь широко, показав плотные желтые зубы, он сказал:
— Проповедник публичный прибыл к нам, братец Демид, — не слыхали о таком? Замечательный, говорят. Иду послушать.
Самгин, чувствуя себя отдохнувшим, спросил:
— А мне — можно?
— Да — сделайте милость! — ответил Фроленков с радостью. — Тут — близко, почти рядом!
Через несколько минут Самгин оказался в комнате, где собралось несколько десятков людей, человек тридцать сидели на стульях и скамьях, на подоконниках трех окон, остальные стояли плечо в плечо друг другу настолько тесно, что Фроленков с трудом протискался вперед, нашептывая строго, как человек власть имущий:
— Посторонись! Пропусти…
Комната служила, должно быть, какой-то канцелярией, две лампы висели под потолком, освещая головы людей, на стенах — <документы> в рамках, на задней стене [нрзб.], портрет царя.
Фроленков провел Самгина в первый ряд. Он пошептал в ухо лысому старичку, тот покорно освободил стул. Самгин сел, протер запотевшие очки, надел их и тотчас опустил голову. Прижатый к стене маленьким столом, опираясь на него руками и точно готовясь перепрыгнуть через стол, изогнулся седоволосый Диомидов в белой рубахе, с расстегнутым воротом, с черным крестом, вышитым на груди. Над столом покачивался, задевая узкую седую бороду, — она отросла еще длинней, — большой, вершков трех, золоченый или медный крест, висевший на серебряной шейной цепочке.
Глухим, бесцветным голосом он печально говорил:
— Люди Иисуса Христа, царя и бога нашего, миродавца, миролюбца, приявшего смерть за ны при Понтийстем Пилате, и страдавша, и погребенна, и воскресшего…
Белизна рубахи резко оттеняла землистую кожу сухого, костлявого лица и круглую, черную дыру беззубого рта, подчеркнутого седыми волосами жиденьких усов. Голубые глаза проповедника потеряли былую ясность и казались маленькими, точно глаза подростка, но это, вероятно, потому, что они ушли глубоко в глазницы.
«Узнает?» — соображал Самгин, не желая, чтоб Диомидов узнал его, затем подумал, что этот человек, наверное, сознательно делает себя похожим на икону Василия Блаженного.
— И от Христа мы, рабы его, плутая в суете земной, оттолкнулись, отверглись. Что же понудило нас к этому?
Диомидов выпрямился и, потрясая руками, начал говорить о «жалких соблазнах мира сего», о «высокомерии разума», о «суемудрии науки», о позорном и смертельном торжестве плоти над духом. Речь его обильно украшалась словами молитв, стихами псалмов, цитатами из церковной литературы, но нередко и чуждо в ней звучали фразы светских проповедников церковной философии:
«Разум, убийца любви к ближнему»…
«Не считает ли слово за истину эхо свое?»
Самгин определил, что Диомидов говорит так же бесстрастно, ремесленно и привычно, как обвинители на суде произносят речи по мелким уголовным преступлениям.
«Все-таки он — верен сам себе. И богу своему», — подумал Самгин.
В комнате стоял тяжкий запах какой-то кислой сырости. Рядом с Самгиным сидел, полузакрыв глаза, большой толстый человек в поддевке, с красным лицом, почти после каждой фразы проповедника, сказанной повышенным тоном, он тихонько крякал и уже два раза пробормотал: