Шолом Алейхем - С ярмарки
Одним словом, либо по-древнееврейски, либо по-русски, – что малый будет писать по-еврейски, никому и в голову не приходило. Еврейский – да какой же это язык! Собственно только говорили по-еврейски, но что можно писать по-еврейски – никто не предполагал. «Жаргон», чтиво для женщин, бабья утеха! Мужчина стеснялся и в руки брать еврейскую книгу: люди скажут – невежда.
Однако еще с детства, ясно помнится, как в маленьком заброшенном местечке Воронке одна еврейская книжка, написанная именно на еврейском «жаргоне», пользовалась наибольшим успехом. Какая это была книжка, Шолом сказать не может. Помнится только, что книжка была маленькая, тощая, разодранная, с желтыми засаленными страницами, без обложки и даже без заглавного листа. Однажды в субботу вечером все почтенные местечковые обыватели, по обыкновению, собрались у Нохума Вевикова на проводы субботы. Мать еще занята на кухне «валашским борщом», а собравшиеся тем временем развлекаются. Реб Нохум читает вслух книжку. Отец читает, а сидящие за столом гости покатываются со смеху. Чтеца ежеминутно прерывают громкие выражения восторга и добродушная ругань по адресу сочинителя:
– Вот проклятая душа! Этакий мошенник! Черта б его батьке!
Даже сам чтец не может удержаться и давится от смеха. Дети не хотят идти спать, а Шолом и подавно. Смысла того, что читает отец, он не понимает, но ему очень интересно глядеть, как бородатые люди поминутно прыскают, надрываются со смеху. Шолом сидит в стороне, смотрит на сияющие лица гостей и завидует человеку, который сочинил эту книжечку. И мечтой его становится – сделавшись большим, написать такую же книжечку, чтобы, читая ее, люди покатывались со смеху и, добродушно поругиваясь, сулили бы черта его батьке…
Так или иначе, будет ли он писателем, или не будет, будет писать по-древнееврейски или по-русски, но образованным человеком он будет наверняка. Тут и сомнения нет. Стать образованным он хотел и должен этого добиться, чего бы это ни стоило. Шолом хотел научиться всему, даже игре на скрипке. Казалось бы, какое отношение имеет игра на скрипке к просвещению? Однако уменье играть на скрипке в те времена считалось одним из признаков образованности, наравне со знанием немецкого или французского языка, которое порядочные родители считали необходимым дать своим детям. Практической пользы от этого не ждали, но приличный юноша, желающий быть совершенным, должен был знать все. Поэтому почти все дети уважаемых горожан учились играть на скрипке. Хаим Фрухштейн играл на скрипке, Цаля Мерперт играл на скрипке, Мотл Скрибный играл на скрипке. Играли и еще многие мальчики. Чем же Шолом Рабинович хуже их? Но отец не хотел, скрипки он не признавал. Это ни к чему, говорил он, жалко времени. Быть свадебным музыкантом недостойно его сына. Математика, география, искусство письма – это дело, но пиликанье на скрипке – пустое занятие!
Так говорил Нохум Рабинович и со своей точки зрения был, возможно, прав. Послушайте, однако, что говорил по этому же поводу музыкант Иешуа-Гешл – деликатный и благовоспитанный человек с густыми длинными пейсами. Какое отношение имеет одно к другому? У него тоже есть дети, не хуже других еврейских детей, и озорники они тоже порядочные, не меньше других, но что из того? Разве они не играют у него на всех инструментах?»
A музыкант Бенцион? У этого Бенциона, который выучил всех молодых ребят играть на скрипке, был провалившийся нос, отчего он слегка гнусавил. Испытав сына Нохума Рабиновича и дав ему несколько уроков по первой части «Берио», он в присутствии своих учеников заявил, что у этого паренька «фаланф». На гнусавом языке Бенциона это означало «талант». Был ли у него и в самом деле талант, Шолом не знает. Знает он только, что с самых малых лет его тянуло к музыке, он томился по скрипке. И как назло, точно кто дразнил его – ему постоянно приходилось бывать в обществе канторов и музыкантов, вращаться в мире музыки и пения.
Канторы и певчие постоянно бывали у них в доме, так как Нохум Рабинович сам певал у амвона и славился как ценитель пения. К тому же их заезжий дом служил, можно сказать, единственным пристанищем для канторов. Не случалось такого месяца, чтобы у них на дворе не появлялась повозка, набитая странными пассажирами – живыми, юркими и всегда голодными. Были они большей частью оборваны и обтрепаны, как говорят – наги и босы, но шеи укутаны шарфами, шерстяными теплыми шарфами. Облепив, словно саранча, обеденный стол, они поедали все, что бы им ни подали. Это уж как правило – раз приехали певчие со всемирно известным кантором, значит голодные. «Всемирно известный кантор» целые дни надрывался, пробуя свою «коловратуру», глотая сырые яйца, а певчие от усердия прямо на стену лезли. Однако, обладая большей частью слабыми голосами в противовес сильным аппетитам, компания эта не слишком восхищала народ своим пением и, хорошенько наевшись-напившись, уезжала, ничего не заплатив хозяевам. Мачехе это, понятно, было не по вкусу, и она стала понемногу отваживать «всемирно известных» канторов, предлагая им оказать любезность Рувиму Ясноградскому и заезжать к нему, так как едоков у нее, не сглазить бы, и своих довольно, а крикунов, не согрешить бы, и без них хватает…
Так или иначе, но дети Рабиновича столько наслушались пения, что на память знали, кому принадлежит тот или иной напев, та или иная субботняя молитва: кантору Пице или кантору Мице, каштановскому, седлецкому, кальварийскому кантору или вовсе Нисе Бельзеру. Случались дни, когда напевы прямо носились в воздухе, в голове бродили мысли и в горле переливались мелодии, подчас не давая уснуть.
Так обстояло дело с пением. Что же касается музыки, то герой этой биографии имел возможность слушать музыкантов еще чаще, чем канторов, потому что как Иешуа-Гешл с густыми пейсами, так и Бенцион с провалившимся носом жили недалеко от Рабиновичей и в хедер приходилось обязательно идти мимо них. То есть это было не так уж обязательно, можно было их миновать, даже, пожалуй, ближе оказалось бы. Но Шолом предпочитал проходить именно мимо них и, останавливаясь под окнами, слушать, как музыкант Бенцион учит мальчиков играть на скрипке или как музыкант Иешуа-Гешл репетирует со своими сыновьями, «играющими на всевозможных инструментах». Шолома нельзя было оторвать от окна. Сыновья Иешуа-Гешла приметили его, и старший из них, Гемеле, угостил однажды Шолома смычком по голове, а в другой раз окатил холодной водой, но и это не помогло. Одной папиросы было достаточно, чтобы подружиться с Гемеле, и Шолом сразу стал своим человеком в доме музыканта Иешуа-Гешла, теперь он не пропускал ни одной репетиции – а репетиции происходили там чуть ли не каждый день. Таким образом он познакомился с компанией музыкантов, со всем музыкантским племенем, с их женами и детьми, с их нравами и обычаями, с их артистически-цыганским бытом и с музыкантским жаргоном, который он впоследствии, будучи уже Шолом-Алейхемом, частично использовал в произведениях: «Скрипка», «Стемпеню»,[53] «Блуждающие звезды» и других.
Как видите, обстоятельства благоприятствовали тому, чтобы Шолом научился играть на скрипке. Наслушался музыки он немало. Талант, по словам музыканта Бенциона, у него был. Чего же недоставало? Инструмента – скрипки. Но скрипка стоит денег, а денег-то и нет. Как же быть? Нужно, следовательно, добыть денег…
И тут-то, когда дело дошло до денег, и случилась история, смешная и печальная – вроде трагикомедии.
54. Не укради!
Кошелек с мелочью. – Герой совершает кражу и раскаивается. – Как избавиться от кошелька?
Среди останавливавшихся в заезжем доме Рабиновичей был один постоянный гость, хлеботорговец из Пинска, литовский еврей по фамилии Вольфсон. Этот Вольфсон живал у них месяцами и уже имел свою постоянную комету, которую так и называли «комнатой Вольфсона», даже когда сам Вольфсон был в Пинске. Ему подавали отдельный самовар – «самоварчик Вольфсона». Вольфсон этот считался у Рабиновичей своим человеком, ел то, что ели они сами, а когда хозяйка (мачеха) бывала не в духе, ему доставалось наравне со всеми, как родному…
Дома он носил короткий халат, а иногда ходил и вовсе без халата. Курил он очень толстые крученые сигары и любил разговаривать, держа сигару в зубах, а руки в карманах. Говорил без меры и без удержу. Комната его всегда открыта, самовар вечно на столе, ящик стола заперт, но ключи висят тут же, один поворот ключа – и ящик открыт. Что находится в ящике, известно всем. Там лежат книги, письма, счета и деньги: большой толстый бумажник, туго набитый ассигнациями – кто его знает, сколько их там! – и, кроме того, старый, облезлый кожаный кошелечек, всегда полный серебра и медяков. Немалая, видно, сумма! Случись у такого мальчика, как Шолом, хоть половина этого капитала, ему было б достаточно, чтоб купить лучшую скрипку в мире.
Вольфсон не раз у всех на глазах открывал ящик, и Шолом невольно поглядывал на набитый ассигнациями бумажник и особенно на кожаный кошелечек с мелочью. У него было тайное желание – чтобы Вольфсон как-нибудь потерял этот кошелек, а он, Шолом, нашел бы его. Так можно было бы и капитал приобрести и невинность соблюсти. «Возвращение потери» – конечно, одно из самых благих дел, но обладать таким кошельком – дело еще более благое. Он, однако, и не думал терять его, этот еврей из Литвы! И Шолом принял отчаянное решение: если случится так, что Вольфсон даст ему почистить брюки и забудет в них кошелек, то черта с два он его отдаст! Выскользнул из кармана во время чистки, чем он виноват! Однако Вольфсон тоже не дурак, каждый раз, давая детям чистить свою одежду, он предварительно опоражнивал все карманы. Еврей-литвак остается литваком! Шолому становится досадно, и он решает – раз тот терять не теряет и забывать не забывает, нужно по крайней мере заглянуть в кошелек и узнать, сколько там мелочи. С этим намерением, не для того, упаси бог, чтобы совершить кражу, а просто из любопытства, Шолом как-то утром заглянул в комнату Вольфсона и повертелся там, будто бы убирая со стола, в то время как сам Вольфсон стоял в зале с толстой сигарой во рту и тараторил. Из этой попытки, однако, ничего не вышло. Как только Шолом прикоснулся к одному ключу, ему показалось, что вся связка подняла трезвон, и он весь задрожал. Он круто повернулся и выскочил из комнаты Вольфсона с пустыми руками.