Анатолий Санжаровский - Сибирская роза
Думишка занятная. Будь такой вратарь и в самом деле, что б я ему предъявил? Что? Ну разве предъявишь то, что тридцать лет Таёжкины травы давали мне жизнь, давали силы, и я употреблял те силы лишь на то, чтоб бить саму же Таёжку? У Фили пили, Филю и колотили… Не подловатенько ли, сударь? Не дай она мне трав, я б ещё когда навсегда затих и навсегда кончились бы её мучения… Её больше нет… Так она и не выскочила из-под моей дуги… Но без неё, парадокс, нет жизни и мне. Без неё к чему мне моя жизнь? Без неё я примру, как муха в первый холод… Её больше нет… Оттуда ничего её не пришлют мне на рецензирование…
В эти тридцать лет я не только в рецензиях, но и на всех борских перекрестках мешал борец и Таёжку с грязью. Увы, барса за хвост не берут! Взяв же, не отпускают до победного. Иначе что я, монументальная пустота, мог делать? Подсади Таёжку на трон, а сам иди по Сибири с рукой? Пока ещё не родилась та курочка, чтоб не рвалась на насест повыше…
В последней рецензии, может, я расчирикал бы всю правду о борце, о её чудо-методе, угни она свою гордыньку хоть на срезанный ноготочек, подкорись хоть для вида, яви хоть бледный намёк на почтительность. Ты яви из милости хоть малое расположеньице, и разве я без понятий, разве не помягчел бы, как ягодка на солнушке?
Нет, как я и ожидал, не явила… Ну и парочка ж мы с нею… Она – задериха, я – неспустиха… Ну, что ж… У Кребса память прочная. Он может продлить срок своей немилости, и он продлил…
И зачем всё это? Зачем?
Обидела, видите. В соавторы не взяла. Подумаешь! Пережил я эту трагедь, не умер. Что соавторство! Если честно, какую взятку она мне дала! Тридцать лет жизни поднесла на блюдечке с каемочкой! И о каком соавторстве мог я думать? Тридцать лишних лет жизни ни в какие гонорары за соавторство не впихнёшь. Да, не впихнёшь!..
А между тем дельце повернулось… Остаюсь я совсем один. Горе одинокому… Ни роду ни плоду… Я должен прорываться к тем толпам, что в её доме толкутся. Надо вовремя перепорхнуть к большинству. Сама судьба подаёт удачнейший повод. Похороны! О покойниках хорошо или ничего!.. Зачем же ничего? Я согласен на… Я согласен почти на хорошо. Вот и распою… Начну… А как начать?… Люди! Вот перед вами остепенённый профэссорством ночной тать? Не пойдёть… Очень-то себя топтать негоже. Но легохонько побить себя на народе, простучать себе грудинку нелишне. Для убедительности… А любопытно, почему я, таёжная дуря-буря… Почему меня никто не осмелился и разу потрепать? Испугались, попадёт на веники? Профэс-сорской убоялись бирки? А показать задний угол хоть раз стоило и время от времени потом повторять для профилактики. За одного ж битого двух небитых дают, да и то не берут…»
30
Пятые кряду сутки рёвом ревела чёрная пурга, и особенно неистощимо-горько плакала она впристон в последнее утро, в похороны, – отпевала Таисию Викторовну.
Уже в трёх шагах всё было ночь.
Эта чёрная сумятица в руку была Кребсу.
Короткотелый, тушеватый, носастый, во всём чёрном, одновременно похожий и на вóрона, и на рака, он, подпираясь палками – в каждой руке чернело по палке, – трудно тащился обочь похорон, в отдальке, так что похоронники его не видели.
Чтоб острей рассмотреть, он нетерпяче заскакивал сзади то с одной стороны, то с другой – кружил по дуге будто коршун, гнавшийся за добычей. Временами он исподлобья кидал летучие, боязкие взгляды в тех, кто шёл за гробом – покойницу несли на руках, – но на сам гроб не решался поднять глаза. Однажды ненароком все же глянул – весь гроб был в белых замерзших цветах.
«Ты требовала, minibus date lilia plenis»![86] И ты получила…»
Какое-то время Кребс брёл рядом со всеми, и никто не обратил на него внимания.
«Меня здесь не знает ни одна душа», – подумалось успокоенно, и больше он не стал прятаться за чёрные лохмы пурги, а пошёл в толпе, приворачивая ближе к старушке вопленице, ладясь ясно слышать каждое её слово:
– Как на сем да на белом свету
Одно красно пеке солнышко,
Единó живет желаньицо.
Ой, не дай да Боже, Господи,
Земли-матушки – без пахаря,
Расти девушке без матушки.
Ветры виют потихошеньку,
Ан приходит холоднешенько
Сиротинкам, красным девушкам.
Ты пожалуй, моя матушка,
К горе-горькой сиротиночке,
Ко позяблой семьяниночке
Во любимое гостебище;[87]
У дверей стоят придвернички,
У ворот да приворотнички,
По дорожке – стережатыи,
По пути да бережатыи.
Дубовы столы поставлены,
Яства сахарны наношены,
Хоть не сахарнии – сиротскии.
Ты когда придешь-посулишься:
По весне то ли по красной,
Аль по летушку по теплому,
Аль по осени протяжной,
Аль по зимушке холодной?
Не могу, бедна горюшица,
Пораскликать, поразговорать
Я родитель, свою матушку;
Знать, убралось-упокоилось,
Тепловито мое солнышко,
Во погреба да во глубокии,
За лесушка за темныи,
За горы за высокии,
Заросла да заколодила
Путь-дороженька широкая
К тепловиту красну солнышку.
Вот пройдет зима холодная
И настанет весна красная,
Разольются быстры реченьки,
Налетят да птички-ластушки,
Серы – малые загозочки;[88]
Запашут пахарьки в чистых полях,
Затрубят пастушки в зеленых лугах,
Засекут секарки во темных лесах;
От тебя же, красно солнышко,
Не придет вестка-грамотка
К горе горькой красной девушке.
Не сплывать, знать, синю камышку поверх воды,
Не вырастывать на камешке муравой траве —
Не бывать в живых родимой моей матушке.
Как во эту пору-времечко
Без тебя, да красно солнышко,
Развилося, разорилося
Наше вито тепло гнездышко;
Все столбы да пошатилися,
Все тынишки раскатилися;
Нонь не знаю я, не ведаю,
Мне куда да прикачнутися,
Сиротинке горе горькоей…
Плач показался Кребсу странным.
Конечно, думал он, «причет сам на ум течёт». Но почему же натекло именно всё это? Почему старуха обращается к покойнице как к матери родной?
Тут, пожалуй… Наверное, все эта толпы, туго залившие улицу, отвела в свой час от смерти покойница, и теперь все эти спасёнки и спасёныши считают себя её детьми, осиротевшими без неё…
Кребсу не нравится такой ход его мыслей. Он зло кидает глаза по сторонам, ища чем другим занять себя, и пристывает на тех, кто нёс гроб.
Возглавие несли Расцветаев-младший и Лариса.
«Какое-то наваждение… Девица тащит гроб! – Его шевельнуло желание подбежать заменить её – гляди, зачтётся в актив! – но тут же это насмешливое желание и сгасло. – Еле несёшь свои пустые палки. А то… Ещё придавит… Ноша не по плечу…»
Не в примету, потихоньку он узнаёт, что эта девица-ух московская внучка Закавырцевой, без пяти минут «врачея по-женски».
Кребс ловит себя на том, что не может отвести ревнистых глаз от лица Ларисы. Вылитая в молодости Таёжка!
«Одна Таёжка ушла, другая на смену пришла… Жизнь мимо катится колесом. Катится, не спросясь на то нашего высочайшего соизволения…»
Избоку недвижно пялится он на Ларису и ухватывает, что та по временам взглядывает на Расцветаева, Расцветаев на неё.
Из разговора их кручинных глаз он вывел, что эту пару свела не только одна на двоих беда – смерть Таёжки.
«Таёжки через час вовсе не будет. У них развязаны руки… Вилка в возрасте божественная… Не то что у меня с Таёжкой тогда… Гм… Хулио за улио, пчёлы были, а меду так и не нанесли?… Вот в таком составе… Конечно, если у меня с Таёжкой так ничем всё и кончилось, то это вовсе не гарантия, что и у них обломится тем же… Интересно, что это за водевильный альянс Наука – Знахарство? Что у них общего? Разве что деревянный тулупчик? Но через час… Братание Науки и Знахарства чревато… Оно потащит назад, в старь, на дерево, в пещеру, в глушь прошлого, когда лечили шаманы, хилеры, бабушки-знахарочки… Были… гм… Были и Гиппократ, и Сенека, и Авиценна…»
Мысли перепутались.
«При чём тут Сенека?»
Кребс плюнул и пополз из толпы немного продохнуть.
В толпе было затишно, покойно, и только отслоился, отлип он от толпы, как его едва не срезало с ног дурным толчком ветра. Еле устоял, переломившись в поясе надвое.
На кладбище Кребс держался одинцом, чёрным пенёчком кис в сторонке. Ждал…
Вот отревут дуринушкой старухи, отговорят-отхнычут, вот отпоёт своё Расцветаев, а там и Кребс обозначится. Вклеит своё, сообразуясь с правилами момента, словцо, в меру печальное, в меру похвальное, в меру осторожно покаянное.
Мысль о покаянии навела ему на лицо вялую усмешку:
«Покаянную голову меч не сёк: или меч тупой, или голова чугунная…»
Он, лично он подведёт черту. Выступит итогово, последним, как бывало всю жизнь на собраниях. Последнее слово за ним!
Что говорили старухи, его не интересовало.
И лишь когда заговорил Расцветаев, Кребс, понуро бычась в землю, полез в толпу, поближе. Хочешь не хочешь, а надо…
– Товарищи! – громко, как топором рубил, сказал Расцветаев. – Вслед за вами я только могу повторить: если бы не Таисия Викторовна, я бы сейчас здесь не стоял, а давно, лет ещё с двадцать назад, прел бы в сырь земле…