Гюстав Флобер - Первое «Воспитание чувств»
В обязанности Статоя, перекрещенного папашей Николем в Морико, входила чистка капитанской обуви и прислуживание за столом, остальное время принадлежало ему, и он почти целиком употреблял его на сон, негра всегда можно было найти там, где ему заблагорассудилось упасть, храпящим, что есть мочи; должно быть, Европа так утомила его, что, едва взойдя на корабль, он решил отоспаться за долгие бессонные годы.
Несмотря на истомленное лицо и седину, испещрившую иссиня-черную кудель его волос, руки и ноги Статоя сохранили былую силу, а глаза сверкали, когда сон не гасил их, но вид он имел печальный. Часто он снимал лохмотья ливреи, стелил их на палубу и, расположившись на этой подстилке, разворачивал тряпицы, коими были обернуты ноги, чесал их, скалясь в улыбке, и оставлял проветриться, а сам в это время раскидывал руки и скорбно вздыхал.
Его родитель продал свое чадо за кулек гвоздей, и тот был привезен во Францию слугой; там он украл шаль, чтобы подарить горничной, в которую влюбился, и схлопотал пять лет тулонской каторги, оттуда добрался пешком до Гавра в надежде повидать зазнобу, но не нашел ее и теперь возвращался к себе на африканскую родину, вполне завершив на том свое воспитание чувств.
Анри чувствовал себя неважно: он плохо переносил качку; в первые дни всем, кто его видел, казалось, что он привыкнет, но сам он вскоре убедился, что мучения кончатся не скоро и следует с этим примириться; Эмилия была с ним нежна, как ангел, им отвели одну каюту на двоих, и по ночам она поднималась, чтобы дать ему напиться. Бедное дитя! Какой беспомощный взгляд он обращал к ней, как его слабеющая ладонь пыталась на ощупь отыскать ее руку в те изнурительные часы, когда страх и тревога носили его по пучинам боли! Все же порой, когда она подходила и прикасалась к воспаленному лбу, любовь согревала его душу и на губах расцветала улыбка.
— Ты этого хотела, — повторял он, — хотела! Ты связала свою жизнь с моею. Смотри, что из этого вышло!
— Разве надо меня оплакивать? — мягко возражала она. — Я делаю то же, что бы сделала твоя матушка, ведь я люблю тебя. Здесь мы свободны, Анри, я вольна оставаться всю ночь, весь день, утешая тебя, ухаживая за тобой. Спи, дитя мое, усни, отдохни — скоро тебе полегчает.
Обычно с вечерним бризом впрямь наступало облегчение, он выходил на палубу, поддерживаемый Эмилией, а она напоминала ему о былых прогулках в саду: чтобы подняться по лестнице в гостиную, он подавал ей руку, она опиралась на нее; теперь то же самое делал он.
— Помнишь, как я дрожал? — спрашивал Анри.
— А как я на тебя смотрела?
— Ах! Я прижимал вот этот милый локоток к сердцу, ты не чувствовала, как оно колотилось?
— Вот так? — И, привычно помаргивая, она откидывала назад голову.
— О, посмотри так еще… не отводи взгляд… это напоминает те первые дни, когда я тебя увидел.
После обеда они еще немного гуляли по палубе при звездах; она набрасывала ему на плечи свою накидку, и оба шагали под ней — так им казалось удобнее, словно накидка именно для этого была задумана. Она принадлежала к тому роду одеяний, которые сопровождают женщину всю ее жизнь, с ними связана уйма воспоминаний, первоначально их принято набрасывать на оголенные плечи, выходя с бала, когда мех горностая светится, прикасаясь к коже, а атлас подкладки облегает прелести фигуры, потом ее время от времени надевают, делая визиты по особым дням, ради нее пренебрегают модой, ее любят, как друга, в нее матери заворачивают малых детей, согревая в холода, ею же накрывают колени во время путешествий, с ней связаны лоскуты переживаний, привязанностей, страстей, мечтаний и безумств, вместе с ней их снашивают до основы и не отдают бедным.
Эмилия меж тем пребывала в завидном здравии. Она прекрасно переносила качку, корабельную пищу, палящий зной и ночной холод, бодрствование у постели больного, усталость, никогда не жаловалась на малейшее недомогание, чем заслужила восхищение капитана. Она, впрочем, так устроила весь свой быт, словно собиралась вечно плыть на этом корабле; у нее появились повседневные занятия, которые ее едва ли не забавляли. Сначала она связала кошелек для Анри, потом пару домашних туфель (последнее продвигалось крайне медленно, она растягивала свои заботы о любимом), помимо этого она развлекалась кормлением цыплят, бросая им хлебные крошки сквозь прутья, а голуби, сидевшие на мачтах, слетались поклевать из ее руки или с передника.
Однажды, ища себе дело, она попробовала изготовить печенье; все нашли его превосходным, кроме Анри, не взявшего в рот ни крошки: море в тот день отнюдь не радовало. Не берусь утверждать наверняка, но казалось, что ей по сердцу проводить время на камбузе рядом с коком, перемазавшись мукой, с закатанными до локтей рукавами, запустив пальцы прямо в масло. У женщин такого рода бывают странные мании, этой, например, нравились запах горелой кости и уксус, она пила его полным ложками.
Но в ласковой ее мягкости таилась какая-то сдерживаемая сила, скрытая мужественность, помогавшая ей ободрять и вдохновлять, вот и рука у нее, обыкновенно такая нежная и чуть влажноватая, была способна сжимать до боли, а ее кроткие глаза, почти всегда с полуопущенными веками, в иные минуты метали мгновенно пронзающие, ранящие стрелы, а надо всем этим царило изысканное спокойствие духа, чуть ленивая и всегда естественная благожелательность, к коей примешивалась толика меланхолической мечтательности и очаровательной простоты; в ней сквозило нечто от матери семейства без детей или от невинной девы, только что утратившей непорочность.
С тех пор как Анри узнал ее, она не постарела, храня те же изящные очертания губ, такую же свежесть кожи, прежний аромат всего тела, а в его глазах исполнилась особенного величия и благородства, быть может по той самой причине, какая во мнении других ее умалила и унизила.
Хотя его глубинное влечение к ней начинало утрачивать былую алчность, на него уже не накатывали жаркие любовные приливы, когда каждый атом естества устремлялся ей навстречу, а душа тяготела к высшей гармонии, соизмеримой с одной лишь бесконечностью, зато сердце его преисполнилось уважения к ней, он впадал в восхищенное созерцание возлюбленной, испытывал религиозный трепет, прозревал в ней утешительницу, укрепляющий дух, источник всяческого благополучия, воплощение жизненной стихии, натуру, извлекающую принцип существования из себя самой, — при этом помимо воли он делал то, к чему приходит большинство смертных, когда, утомившись от женщины и перевернув, как карту, мастью вниз, все слабости ее плоти, но все еще любя, хотя и с примесью печали, мы помещаем ее в лоно Божье и принимаемся на нее молиться.
Но в сердцевине счастья зияла пустота, и там растерянно металась его душа. Более ничего не ожидая от Эмилии, он все-таки на что-то надеялся, предвкушая далеко запрятанные сокровища, даром что давно получил их в полное свое распоряжение, и вот, хотя владеть ими было сладко, будущее не переставало казаться неистощимым кладезем, как если бы последнее слово еще не сказано; каждый час был упоителен, однако под покровом всех этих прелестей угнездилось странное сожаление о том, что уже утекло и никогда более не возвратится.
Кто воскресит мне звон колокола, оглашавший вчерашние сумерки, и птичий щебет в кроне дуба, что ласкал мой слух сегодня поутру? Меж тем я скучал при заходе солнца и зевал от усталости при его восшествии на небосклон!
Он восторгался тем, что Эмилия никогда не поддается скуке и чело ее всегда безмятежно, а поскольку сам не был наделен столькими добродетелями, куда прибавлялась и покорность року (или безразличие к судьбе), то упадал в собственных глазах, в то же время скорбя о невозможности взлететь до ее высот; быть может, тут не обошлось без зависти, но преобладало восхищение.
Заметьте к тому же, что морская болезнь не располагает исследовать предмет мысли во всех его гранях, и пока вас рвет с желчью, все окрашивается по преимуществу в черный цвет.
В отведенной им каюте имелись две сетчатые койки; та, что принадлежала Анри, была ему тесна, он едва мог в ней повернуться или вытянуться во весь рост. К счастью, на полу лежал тюфяк, прозываемый «ложем для отдыха», куда он и укладывался, чтоб переменить позу; и вот именно там — потому ли, что, раскачиваясь над их головами, тускло мерцала желтоватым светом висячая лампа, или от заглядывания сияющей над волнами луны в толстое запотевшее стекло иллюминатора, расположенного у самой ватерлинии, а еще, может, от полуденного солнца, почти отвесно посылавшего свои лучи, нагревая шторку люка и рисуя на полу каюты отпечатки вставленной в люк розетки с цветными стеклами, — так вот, распростершись там, наш больной, уж поверьте, читатель, более не находил свою спутницу ни спокойной, ни безмятежной, она уже не представлялась ему общеукрепляющим средством, он едва ли не изнемогал от присутствия этой женщины, равно как и от немощи собственного тела.