Элиза Ожешко - Марта
Вот уже четверть часа Марта бродит по Краковскому предместью.
Четверть часа? Нет, год, столетие, вечность!
Теперь она уже не бежала, а шла медленно, безучастная, безмолвная, с застывшим лицом, тупым и мутным взглядом скользя по лицам прохожих.
Крылья, которые несли ее час тому назад, опустились, она снова чувствовала смертельную усталость. Она шла по освещенным улицам; а над нею, перед ней, вокруг нее, на звездном небе и на земле, везде с немым укором глядело на нее лицо ее ребенка. Она шла, и в уме ее впервые четко вставали слова обвинения. Обида клокотала в ней, превращая скопившиеся в груди слезы в жгучее пламя. Впервые она подумала о том, что люди виноваты в ее беспросветной нужде, что они обязаны облегчить жизнь ей и ребенку. В эту минуту в ней совершенно угасло сознание ее собственной ответственности. Она чувствовала себя слабой, как дитя, бессильной, смертельно усталой.
«Пусть эти сильные, эти вооруженные знанием, счастливые люди поделятся тем, что им дала жизнь, со мной, которой она ничего не дала», — думала Марта, но все еще не протягивала руки.
Встречаясь с какой-нибудь нарядной дамой, она всякий раз высовывала руку из-под складок платка, но не протягивала ее, открывала рот, но ничего не говорила. Боязнь не быть услышанной в уличном шуме лишала ее голоса, и какая-то непонятная сила удерживала руку.
Неужели это был стыд?
А дома бедная, больная девочка стонала и металась на жесткой постели и запекшимися от жара губами, хриплым, замирающим голосом призывала отца.
Две дамы в бархатных шубках быстро шли по улице и весело разговаривали. Одна из них была молода и хороша, как ангел.
Марта остановилась перед ними.
— Пани, — проговорила она, — пани!
Она говорила тихо, но не плаксивым тоном. Она не подумала о том, что надо подражать голосу нищих. Поэтому дамы не поняли, чего ей нужно. Они остановились, только уже пройдя мимо, и одна, обернувшись, спросила:
— Что, пани? Мы обронили что-нибудь?
Ответа не последовало, так как Марта, повернув в противоположную сторону, зашагала так быстро, словно хотела убежать и от этих женщин и от того места, где она к ним обратилась.
Она убавила шаг. На ее пожелтевших, увядших, впалых щеках пятнами проступал лихорадочный румянец. В угасших глазах появился острый, пронизывающий блеск, зарево пылавшего в ее мозгу пожара.
Марта пошла тише и снова остановилась. По тротуару шел мужчина, горбясь слегка под тяжестью богатой шубы. Марта испытующе заглянула ему в лицо. Оно имело добродушное, ласковое выражение и было украшено пышными, белыми, как молоко, усами.
Она снова вынула руку из-под платка — и снова не смогла ее протянуть, сказала только громче прежнего:
— Пан! Пан!
Мужчина, прошедший уже было мимо, вдруг остановился, вгляделся в ее лицо, освещенное светом большой витрины, и понял, чего она просит. Опустив руку в карман, он достал кошелек и стал в нем рыться. Найдя мелкую монету, он сунул ее в руку женщины и пошел дальше. Марта взглянула на милостыню и глухо засмеялась. Ей подали десять грошей.
Этот седой, сгорбленный человек был жалостлив, но разве он мог знать, как велика нужда женщины, обратившейся к нему за помощью? Да если бы и знал, пожелал ли бы, мог ли бы помочь ей? Сколько же раз придется женщине, просящей милостыню, протянуть руку, прежде чем ей удастся из подобных подачек собрать на величайшее для нее богатство — на вязанку дров, пузырек с лекарством?
Марта шла дальше, все дальше, прямая, безмолвная, с монетой в судорожно сжатой руке. Снова остановившись, она смотрела теперь не на прохожих, а на огромную, ярко освещенную витрину. Это был магазин, похожий при искусственном освещении на волшебный замок.
Внутри, между мраморными колоннами, спускались пышные складки пурпурных драпировок; развешанные по стенам ковры ласкали взор яркими красками роз и оленью травы, на фоне их белели статуи, на бронзовых подставках стояли отливающие золотом многосвечные канделябры, возвышались серебряные вазы и бокалы, фарфоровые корзины и хрустальные колпаки, укрывавшие группы мраморных статуэток. Но не эти красоты и богатства привлекли взгляд черных, горящих глаз, проникший сюда с улицы.
У длинного палисандрового стола, заваленного многоцветными пышными коврами, словно огромными венками цветов, стояли два человека. Один из них был хозяин магазина, другой — покупатель. Они оживленно разговаривали. У торговца было веселое выражение лица, у покупателя — немного озабоченное: вероятно, ему трудно было выбрать ковер, так как каждый из них был в своем роде чудом искусства.
Большие застекленные двери медленно раскрылись, и в магазин вошла женщина в черном платье, обшитом полой тесьмой, в большом черном платке, покрывавшем ей голову и плечи. Пожелтевший, морщинистый лоб женщины был наполовину закрыт выбившимися из-под платка волосами; щеки пылали румянцем, а губы были белы, как бумага.
На звук открывшейся двери мужчины повернулись к Марте. Она остановилась у дверей, около большого зеркала с мраморным подзеркальником. Как привидение, проникла она в этот храм богатства и, как привидение, неподвижная и немая стояла у стены.
— Что вам? — спросил торговец, глядя из-за букета искусственных цветов на неподвижно стоявшую женщину в темной одежде.
Но Марта не смотрела на него. Она устремила взгляд на лицо покупателя в небрежно накинутой на плечи богатой шубе, который, положив холеную руку на пестрый ковер, рассеянно поглядывал на нее.
— Что вам угодно? — повторил торговец и, смерив взглядом женщину с ног до головы, добавил уже резче: — Почему вы не отвечаете?
А она все смотрела на мужчину в богатой шубе.
Казалось, какая-то страшная сила разрывала ей грудь, голову охватывало пламя. Дыхание ее все учащалось, а щеки и лоб заливал багровый румянец. Вдруг она высунула руку из-под платка и протянула ее вперед. Ее посиневшие, дрожащие губы разжимались и смыкались, но она молчала.
— Пан, — проговорила она наконец, — добрый пан! На лекарство для моего больного ребенка!
Рука, худая, окоченевшая, тряслась, как осиновый листок, в голосе уже звучали протяжные жалобные нотки, как у профессиональной нищенки.
Мужчина в шубе, поглядев на нее, слегка пожал плечами.
— Милая моя, — сказал он сухо, — не стыдно ли вам побираться? Вы молоды, здоровы, можете работать!
Сказав это, он повернулся к столу палисандрового дерева, на котором лежали ковры и стояли серебряные корзины.
Торговец с улыбкой развернул один из ковров. Они продолжали прерванный разговор.
Женщина в темной одежде все еще стояла у дверей, будто околдованная какой-то злой и неодолимой силой. Страшно было в эту минуту ее лицо.
Ответ, услышанный ею, был каплей, переполнившей чашу яда, из которой она пила уже так давно. Капля эта проникла ей в грудь, как напиток, возбуждающий нервы, туманящий мысль, глушащий сознание. «Вы можете работать!» Способен ли был человек, сказавший эти слова, хоть отчасти понять, какая это была безжалостная насмешка над женщиной, которая истратила нее силы души и тела на бесплодные попытки получить работу, которая потеряла уважение к себе, которая считала себя полным ничтожеством, потому что так мало знала и умела? Он не мог знать об этом. Его отношение к бедной женщине ничего не говорило о его личных качествах. Очень возможно, что он был добрый, милосердный человек, что щедрой рукой оказал бы помощь калеке, сгорбленному старику или больному. Но женщина, обратившаяся к нему за подаянием, была молода, не имела физических недостатков и внешне казалась здоровой.
О душевной надломленности, которая привела ее сюда, о том жаре, который давно уже сжигал ее грудь, превращая в пепел лучшие человеческие чувства, наполняя мозг все более мрачными, едкими мыслями, — обо всем этом не знал мужчина в богатой шубе. Не знал, а потому и сказал: «Вы молоды и здоровы, можете работать!» Он высказал совершенно справедливую мысль, но, высказав ее, сам того не подозревая, совершил жестокую несправедливость.
Несколько месяцев, даже несколько недель назад Марта могла бы признать справедливость его замечания. Но тогда она еще просила у людей работы и ничего больше, только работы; теперь же она просила подаяния и в обращенных к ней словах не услышала ничего, кроме издевательства.
Яркая краска, заливавшая ей лоб и щеки, когда она протянула руку, исчезла теперь без следа. На смертельно бледном лице впалые черные глаза, казалось, извергали пламя. Это было пламя гнева, зависти… и жадности.
Гнева, зависти, жадности? Неужели Марта, выросшая в уютной деревенской усадьбе, эта недавно еще почитаемая супруга и счастливая мать, эта честная женщина, которая ни за что на свете не хотела брать работы, к которой она была не способна, энергичная труженица, в поте лица честно зарабатывавшая свой кусок хлеба, эта гордая душа, протягивавшая руки к богу с мольбой отвратить от нее долю попрошайки, стала жертвой пагубных жестоких страстей, ведущих к преступлениям?