Антон Чехов - Рассказы; Повести; Пьесы
От крокета навстречу ей шел лакей Григорий с пустыми бутылками.
— Где же барыни? — спросила она.
— В малиннике. Там и барин.
— А, господи боже мой! — с ожесточением крикнул кто‑то на крокете. — Да я же тысячу раз же говорил вам то же самое! Чтобы знать болгар, надо их видеть! Нельзя судить по газетам!
От этого ли крика или от чего другого, Ольга Михайловна вдруг почувствовала сильную слабость во всем теле, особенно в ногах и в плечах. Ей вдруг захотелось не говорить, не слышать, не двигаться.
— Григорий, — сказала она томно и с усилием, — когда вы будете подавать чай или что‑нибудь, то, пожалуйста, не обращайтесь ко мне, не спрашивайте, не говорите ни о чем… Делайте всё сами и… и не стучите ногами. Умоляю… Я не могу, потому что…
Она не договорила и пошла дальше к крокету, но по дороге вспомнила о барынях и повернула к малиннику. Небо, воздух и деревья по‑прежнему хмурились и обещали дождь; было жарко и душно; громадные стаи ворон, предчувствуя непогоду, с криком носились над садом. Чем ближе к огороду, тем аллеи становились запущеннее, темнее и уже; на одной из них, прятавшейся в густой заросли диких груш, кислиц, молодых дубков, хмеля, целые облака мелких черных мошек окружили Ольгу Михайловну; она закрыла руками лицо и стала насильно воображать маленького человечка… В воображении пронеслись Григорий, Митя, Коля, лица мужиков, приходивших утром поздравлять…
Послышались чьи‑то шаги, и она открыла глаза. К ней навстречу быстро шел дядя Николай Николаич.
— Это ты, милая? Очень рад… — начал он, задыхаясь. — На два слова… — Он вытер платком свой бритый красный подбородок, потом вдруг отступил шаг назад, всплеснул руками и выпучил глаза. — Матушка, до каких же пор это будет продолжаться? — заговорил он быстро, захлебываясь. — Я тебя спрашиваю: где границы? Не говорю уже о том, что его держимордовские взгляды деморализуют среду, что он оскорбляет во мне и в каждом честном, мыслящем человеке всё святое и лучшее — не говорю, но пусть он будет хоть приличен! Что такое? Кричит, рычит, ломается, корчит из себя какого‑то Бонапарта, не дает слова сказать… чёрт его знает! Какие‑то величественные жесты, генеральский смех, снисходительный тон! Да позвольте вас спросить: кто он такой? Я тебя спрашиваю: кто он такой? Муж своей жены, мелкопоместный титуляр, которому посчастливилось жениться на богатой! Выскочка и юнкер, каких много! Щедринский тип! Клянусь богом, что‑нибудь из двух: или он страдает манией величия, или в самом деле права эта старая, выжившая из ума крыса, граф Алексей Петрович, когда говорит, что теперешние дети и молодые люди поздно становятся взрослыми и до сорока лет играют в извозчики и в генералы!
— Это верно, верно… — согласилась Ольга Михайловна. — Позволь мне пройти.
— Теперь ты рассуди, к чему это поведет? — продолжал дядя, загораживая ей дорогу. — Чем кончится эта игра в консерватизм и в генералы? Уже под суд попал! Попал! Я очень рад! Докричался и достукался до того, что угодил на скамью подсудимых. И не то чтобы окружный суд или что, а судебная палата! Хуже этого, кажется, и придумать нельзя! Во‑вторых, со всеми рассорился! Сегодня именины, а, погляди, не приехали ни Востряков, ни Яхонтов, ни Владимиров, ни Шевуд, ни граф… На что, кажется, консервативнее графа Алексея Петровича, да и тот не приехал. И никогда больше не приедет! Увидишь, что не приедет!
— Ах, боже мой, да я‑то тут при чем? — спросила Ольга Михайловна.
— Как при чем? Ты его жена! Ты умна, была на курсах, и в твоей власти сделать из него честного работника!
— На курсах не учат, как влиять на тяжелых людей. Я должна буду, кажется, просить у всех вас извинения, что была на курсах! — сказала Ольга Михайловна резко. — Послушай, дядя, если у тебя целый день над ухом будут играть одни и те же гаммы, то ты не усидишь на месте и сбежишь. Я уж круглый год по целым дням слышу одно и то же, одно и то же. Господа, надо же, наконец, иметь сожаление!
Дядя сделал очень серьезное лицо, потом пытливо поглядел на нее и покривил рот насмешливою улыбкой.
— Вот оно что! — пропел он старушечьим голосом. — Виноват‑с! — сказал они церемонно раскланялся. — Если ты сама подпала под его влияние и изменила убеждения, то так бы и сказала раньше. Виноват‑с!
— Да, я изменила убеждения! — крикнула она. — Радуйся!
— Виноват‑с!
Дядя в последний раз церемонно поклонился, как‑то вбок, и, весь съежившись, шаркнул ногой и пошел назад.
«Дурак, — подумала Ольга Михайловна. — И ехал бы себе домой».
Дам и молодежь нашла она на огороде в малиннике. Одни ели малину, другие, кому уже надоела малина, бродили по грядам клубники или рылись в сахарном горошке. Несколько в стороне от малинника, около ветвистой яблони, кругом подпертой палками, повыдерганными из старого палисадника, Петр Дмитрич косил траву. Волосы его падали на лоб, галстук развязался, часовая цепочка выпала из петли. В каждом его шаге и взмахе косой чувствовались уменье и присутствие громадной физической силы. Возле него стояли Любочка и дочери соседа, полковника Букреева, Наталья и Валентина, или, как их все звали, Ната и Вата, анемичные и болезненно‑полные блондинки лет 16–17, в белых платьях, поразительно похожие друг на друга. Петр Дмитрич учил их косить.
— Это очень просто… — говорил он. — Нужно только уметь держать косу и не горячиться, то есть не употреблять силы больше, чем нужно. Вот так… Не угодно ли теперь вам? — предложил он косу Любочке. — Ну‑ка!
Любочка неумело взяла в руки косу, вдруг покраснела и засмеялась.
— Не робейте, Любовь Александровна! — крикнула Ольга Михайловна так громко, чтобы ее могли слышать все дамы и знать, что она с ними. — Не робейте! Надо учиться! Выйдете за толстовца, косить заставит.
Любочка подняла косу, но опять засмеялась и, обессилев от смеха, тотчас же опустила ее. Ей было стыдно и приятно, что с нею говорят, как с большой. Ната, не улыбаясь и не робея, с серьезным, холодным лицом, взяла косу, взмахнула и запутала ее в траве; Вата, тоже не улыбаясь, серьезная и холодная, как сестра, молча взяла косу и вонзила ее в землю. Проделав это, обе сестры взялись под руки и молча пошли к малине.
Петр Дмитрич смеялся и шалил, как мальчик, и это детски‑шаловливое настроение, когда он становился чрезмерно добродушен, шло к нему гораздо более, чем что‑либо другое. Ольга Михайловна любила его таким. Но мальчишество его продолжалось обыкновенно недолго. Так и на этот раз, пошалив с косой, он почему‑то нашел нужным придать своей шалости серьезный оттенок.
— Когда я кошу, то чувствую себя, знаете ли, здоровее и нормальнее, — сказал он. — Если бы меня заставили довольствоваться одного только умственной жизнью, то я бы, кажется, с ума сошел. Чувствую, что я не родился культурным человеком! Мне бы косить, пахать, сеять, лошадей выезжать…
И у Петра Дмитрича с дамами начался разговор о преимуществах физического труда, о культуре, потом о вреде денег, о собственности. Слушая мужа, Ольга Михайловна почему‑то вспомнила о своем приданом.
«А ведь будет время, — подумала она, — когда он не простит мне, что я богаче его. Он горд и самолюбив. Пожалуй, возненавидит меня за то, что многим обязан мне».
Она остановилась около полковника Букреева, который ел малину и тоже принимал участие в разговоре.
— Пожалуйте, — сказал он, давая дорогу Ольге Михайловне и Петру Дмитричу. — Тут самая спелая… Итак‑с, по мнению Прудона, — продолжал он, возвысив голос, — собственность есть воровство.[14] Но я, признаться, Прудона не признаю и философом его не считаю. Для меня французы не авторитет, бог с ними!
— Ну, что касается Прудонов и всяких там Боклей, то я тут швах, — сказал Петр Дмитрич. — Насчет философии обращайтесь вот к ней, к моей супруге. Она была на курсах и всех этих Шопенгауэров и Прудонов насквозь…
Ольге Михайловне опять стало скучно. Она опять пошла по саду, по узкой тропиночке, мимо яблонь и груш, и опять у нее был такой вид, как будто шла она по очень важному делу. А вот изба садовника… На пороге сидела жена садовника Варвара и ее четверо маленьких ребятишек с большими стрижеными головами. Варвара тоже была беременна и собиралась родить, по ее вычислениям, к Илье‑пророку. Поздоровавшись, Ольга Михайловна молча оглядела ее и детей и спросила:
— Ну, как ты себя чувствуешь?
— А ничего…
Наступило молчание. Обе женщины молча как будто понимали друг друга.
— Страшно родить в первый раз, — сказала Ольга Михайловна, подумав, — мне всё кажется, что я не перенесу, умру.
— И мне представлялось, да вот жива же… Мало ли чего!
Варвара, беременная уже в пятый раз и опытная, глядела на свою барыню несколько свысока и говорила с нею наставительным тоном, а Ольга Михайловна невольно чувствовала ее авторитет; ей хотелось говорить о своем страхе, о ребенке, об ощущениях, но она боялась, чтобы это не показалось Варваре мелочным и наивным. И она молчала и ждала, когда сама Варвара скажет что‑нибудь.