Морис Бланшо - Рассказ?
— Вы оказали нашему заведению честь, — сказал ему с улыбкой директор. — Вы возвращаетесь домой вполне приспособившимся. Пребывание здесь, вероятно, не всегда было таким уж приятным; бывают и сумрачные часы, когда все становится необъяснимым, когда ты винишь во всем тех, кто тебя любит, когда наказание кажется абсурдно жестоким. Но так случается в жизни у каждого. Главное — в один прекрасный день покинуть тюрьму.
Все захлопали. Аким хотел о чем-то спросить, но стыдился объясняться перед всеми этими людьми и молча отошел в угол. После приема его вызвал директор:
— Я чувствую ваше нетерпение, беспокойство. Не слишком удачные условия, чтобы привыкнуть к своему новому уделу. На мой взгляд, ваша ошибка в том, что вы не видите реального положения вещей: вы находитесь в доме, где имеют в виду ваше благо, и должны в этом на нас положиться, не опасаясь никаких неприятностей.
Он стоял возле стола; позади сидела жена, она слушала его и улыбалась. “Неужели они и в самом деле друг друга ненавидят? — сказал про себя Аким. — Нет, в этом городе все извращают; они любят друг друга, а если между ними что-то и бывает, то разве что обычные для молодоженов препирательства”.
— Я не беспокоюсь, — ответил он. — Я не понимаю принятых в этом доме обычаев и от этого страдаю, вот и все. Пусть мне разрешат вернуться на родину, и я сохраню о вашем приеме наилучшие воспоминания.
— Он чужой, — весело сказала Луиза. — Я так всегда и думала: он никогда не станет здешним.
— Долго ли я буду оставаться вашим узником? — спросил он.
— Узником? — повторил директор, нахмуря брови. — Почему вы говорите “узник”? Приют — отнюдь не застенок; в определенные дни вам запрещалось отсюда выходить из соображений гигиены; но теперь вы можете совершенно свободно разгуливать по городу.
— Простите, — сказал Аким, — я хотел сказать: когда я мог бы покинуть приют?
— Попозже, — со смущенным видом проговорил директор, — попозже. И, между прочим, это зависит от вас, Александр Аким. Когда у вас исчезнет ощущение, что вы — чужой, тогда можно будет с чистой совестью смотреть на то, как вы вновь становитесь чужаком.
Он рассмеялся. Аким хотел было огрызнуться на эту шутку, но на него навалилась тоска.
— Ваша жена объяснила: я так и останусь навсегда человеком из другого города.
— Да нет же, ну что вы, не унывайте. Моя жена говорит все, что приходит ей в голову; не надо принимать это всерьез.
Он наклонился к Луизе и погладил ее по плечу. Аким посмотрел на них еще миг-другой и вернулся в барак.
Бродяги, которые тайком раздобыли кое-какую провизию, продолжали кутеж. Они пили и грустным голосом распевали песни вроде такой:
Родная сторона,
Почто тебя покинул?
Уже не мальчик я,
А счастья не видал.
Никем я не любим,
И навсегда в темнице,
И выпустит меня
Оттуда только смерть.
Они встретили Акима вполне доброжелательно, но тут же Исайя и заключенный по имени Григорий затеяли ссору. Один обвинял другого, что тот прикарманил его деньги.
— Верни мои деньги, — говорил Григорий. — Я не упрекаю тебя в том, что ты их взял, но теперь они мне нужны, так что верни их.
— Замолчи, пьяница, — отвечал Исайя. — Откуда у тебя эти деньги? Ты сам их украл.
— Украл? — повторил ошарашенный чудовищностью обвинения Григорий. — Украл? Это ты — грязный вор. Я их честно заработал. Мои деньги — это мой труд.
— Послушай, — нетерпеливо сказал Исайя. — Ты пьян и чересчур разговорился. Здесь нет заработков. Если ты в самом деле получил эти деньги, значит, тебе заплатили за то, чтобы ты за нами шпионил. Я тебе покажу, как быть стукачом! — и он вцепился ему в горло.
Подобные обвинения в доносительстве были не редкостью; возможно, они имели смысл: ну почему, в конце концов, не предать людей, которых не любишь? В них отсутствовал дух товарищества, каждый жил сам по себе, и, в общем-то, не удивительно, что подобная скученность порождала глухую враждебность. Аким чувствовал, насколько его подавляло отсутствие старика, единственной живой души, с которой он мог перекинуться словом. Этим вечером ему нужно было с кем-то поговорить; он просто умер бы от удушья, если бы не дал выход своим мыслям. Воспоминание о директоре и его жене мучило его столь жестоко, что и он тоже словно опьянел, опьянел от страсти, истинной природы которой не понимал никто, кроме него. Он ненавидел их, потому что был обязан им своим изгнанием; но при одной мысли об этой живущей в сердечной простоте очаровательной паре его охватывали нежные чувства. Да, подчас он страстно желал, чтобы их раздирало отчаяние, чтобы они оказались ввергнуты в пучину нескончаемых мук, чтобы их связывала одна только ненависть, ибо именно ненависть и муки и ждали его в этом мире; но разве можно закрыть глаза на истину? Достаточно было вспомнить два этих прекрасных лица, взгляды, которыми они обмениваются, естественность улыбок, чтобы испытать то горькое успокоение, что проистекает из созерцания слишком близкого счастья. Он потряс за плечо надсмотрщика, который под гнетом переживаний этого дня погрузился в сон.
— Откуда столько небылиц про директора? — выкрикнул он ему.
Но верзила, почувствовав, что его вырвали из даруемого сном утешения и низвергли к беспрестанно терзающим его угрызениям совести, застонал и разразился потоком бессмысленных слов.
— Я не осел, чтобы меня то и дело будили. Мне необходимо поспать. Оставьте меня в покое.
Аким встряхнул его еще раз.
— Дайте меня погулять вокруг дома. Мне не хватает воздуха, я задыхаюсь.
Надсмотрщик выругался и закрыл лицо руками.
— Неужели вам не хватит здравого смысла, чтобы выпустить меня, — в последний раз сказал Аким.
Он несколько раз пнул башмаком спящего в бок. Тот медленно привстал, растерянный, с бессмысленным взглядом, потом закачался, словно пытаясь обрести тропу между сном и явью; вдруг по его лицу пробежало тревожное выражение; Аким едва успел отшатнуться, лицо надсмотрщика исказилось, и его начало рвать. Снаружи ветер раскачивал деревья, сухой шелест трущихся друг о друга листьев вызывал в памяти бесплодные песчаные просторы. Порывами доносился острый запах, то приятный и возбуждающий, то тошнотворный; болота превращали ночь в своего рода ловушку, в которую не стоило попадаться. Чужак, усевшись на скамью, воображал про себя беседу с надсмотрщиком.
“Небылиц? — говорил охранник. — Я знаю их как облупленных, и у меня нет никакого желания об этом рассуждать. Оставьте все эти истории в покое.
— А! — отвечал Аким, — кто-то знающий мне и нужен. Ведь эта история — не чета другим, верно?
— Во всяком случае, это не та история, которую стоит разбирать или повторять. Она что, для вас важна?
— Нет-нет, — заверил Аким, — совсем не важна. Но ответьте: они счастливы или несчастны?
Надсмотрщик засопел, чужак не осмеливался вернуться к своей просьбе. Он сказал:
— Давно ли они женаты?
— Уже два года.
— И после свадьбы вели себя так же, как и сегодня?
— Да.
— Вот видите, — сказал Аким, — если ничего не изменилось, значит, они по-прежнему счастливы. Счастье не обманывает. Уверен, их связывает большое и серьезное чувство.
Надсмотрщик продолжал сопеть.
— Вы другого мнения?
— Не спрашивайте моего мнения на сей счет. Я — надсмотрщик. Я знаю только то, что вижу.
— Вот и скажите мне ровно то, что видели. — Охранник безмолвствовал. — Ну хорошо, — сказал Аким, — вы боитесь говорить. Я сумею узнать все и сам.
— Нет, Александр Аким, не пытайтесь ничего разузнавать: что хорошего это может сулить? Расскажу вам обо всем начистоту. Я могу повторить это кому угодно. Когда они поженились, я уже состоял в приюте на этой должности. У меня тоже была жена. В первые дни они не выходили из своей комнаты. В доме царила странная тишина, этакое ощущение праздности, из-за которого даже за работой было непонятно, чем бы себя занять. Через неделю появились чужаки, и мне нужно было пойти и сообщить ему об этом. В первой комнате я никого не обнаружил; на мебели лежал слой пыли, словно здесь годами никто не жил. Мне стало страшно, я позвал. Потом зашел в маленький кабинет. Там тоже никого. Все было в полном порядке, и все же я знал, что произошло нечто ужасное. Несколько мгновений я ждал. Мне хотелось убежать. Мне стало казаться, что оба они мертвы. Но в конце концов я распахнул дверь и поднял шторы. Они сидели в разных концах комнаты, не смотрели друг на друга, вообще ни на что не смотрели. По их лицам невозможно было что-либо прочесть: только впечатление пустоты, заставившее меня отвернуться. Да, их внешний вид объяснял это безмолвие, сумрачное и смятенное, безразличное к несчастью, беззлобное к кому бы то ни было. Я почувствовал, что не могу там оставаться. Я пошевелился, и он, взглянув на меня, произнес: “Да, да, я иду”.