Василий Гроссман - Все течёт
А время было трудное. Николаю Андреевичу пришлось выступить на митинге о врачах-убийцах, говорить о бдительности, о ротозействе и благодушии.
После митинга Николай Андреевич разговорился с сотрудником сектора физической химии профессором Марголиным, тоже выступившим с большой речью. Марголин требовал смертной казни для преступников врачей, огласил текст приветствия Лидии Тимашук, разоблачившей врачей-убийц и награжденной орденом Ленина. Этот Марголин был силен в марксистской философии, он руководил занятиями по изучению четвертой главы «Краткого курса».
– Да, Самсон Абрамович, – сказал Николай Андреевич, – трудное времечко. И мне нелегко, но каково вам выступать на эти темы?
Марголин поднял тонкие брови и, вытянув тонкую, бледную нижнюю губу, спросил:
– Простите, я не совсем понимаю, что именно вы имеете в виду?
– Да так, вообще, – сказал Николай Андреевич. – Ну, знаете, Вовси, Этингер, Коган, кто бы мог предположить, я лежал у Вовси в клинике, персонал его любил, а больные верили, как Магомету.
Марголин поднял худое плечо, пошевелил бескровной бледной ноздрей, сказал:
– А, понял, вы считаете, что мне, еврею, неприятно клеймить этих извергов? Наоборот, именно мне особенно омерзителен еврейский национализм. А если евреи, тяготея к Америке, становятся препятствием в движении к коммунизму, то мне не только себя, родной дочери не жалко.
Николай Андреевич понял, что зря заговорил о любви ротозеев больных к Вовси, – уж если человек родной дочери не жалеет, то с ним следует говорить чеканными формулировками.
И Николай Андреевич сказал:
– Еще бы, обреченность врага – в нашем морально-политическом единстве.
Да, это было тяжелое время, и лишь одно утешало Николая Андреевича – работа его шла хорошо.
Он словно впервые вырвался из узкого цехового пространства и вторгся в живые области, куда его раньше не допускали. Люди стали тянуться к нему, искали его советов, радовались его отзывам. Обычно равнодушные редакции научных журналов начали проявлять интерес к его статьям; как-то ему звонили из ВОКСа – учреждения, которое никогда не обращалось к Николаю Андреевичу, и попросили прислать рукопись еще не оконченной книги, – ВОКСу хотелось заранее поставить вопрос об издании ее в странах народной демократии.
Николай Андреевич по-особому, глубоко, волнуясь, воспринимал приход успеха. Мария Павловна была спокойней его. С Коленькой случилось лишь то, что не могло, по мнению Марии Павловны, не случиться.
А перемен в жизни Николая Андреевича становилось все больше. Новые люди, возглавлявшие институт и выдвигавшие Николая Андреевича, все же не нравились ему, кое-что отталкивало его от них: их грубость и необычайная самоуверенность, их манера обзывать научных противников низкопоклонниками, космополитами, агентами капитала, наймитами империализма. Но он умел видеть в новых людях главное – дерзость, силу.
Неправ был, кстати, Мандельштам, назвавший их безграмотными идиотами, «догматическими жеребцами». В них не узость была, а страсть, целеустремленность, идущая к жизни и рожденная жизнью. Потому они и ненавидели талмудистов, абстрактных теоретиков.
И они, новые начальники в институте, чувствуя в Николае Андреевиче человека с иными взглядами, привычками, все же относились к нему хорошо, доверяли ему, русскому человеку. Он получил теплое письмо от Лысенко, тот высоко оценивал его рукопись, предлагал ему сотрудничать.
Николай Андреевич плохо относился к лысенковским теориям, но письмо от знаменитого академика-агронома было ему приятно. Да и работы Лысенко не следовало огульно отрицать. Да и слухи о том, что он очень опасен для своих научных противников и любит прибегать к полицейским аргументам и доносам в научных спорах, видимо, были преувеличены.
Рыськов предлагал Николаю Андреевичу выступить с научным развенчанием изгнанных из биологической науки космополитов. Николай Андреевич отказывался, хотя видел недовольство директора, – тому хотелось, чтобы общественность услышала гневный голос беспартийного русского ученого.
А в это время ходили слухи, что в Восточной Сибири спешно строится огромный барачный город. Говорили, что эти бараки строятся для евреев. Их вышлют так же, как уже выселили калмыков, крымских татар, болгар, греков, немцев Поволжья, балкарцев и чеченцев.
Николай Андреевич понял, что зря сулил Мандельштаму бутерброды с икрой.
Он волновался, ожидая процесса врачей-убийц. Утром он оглядывал газетные листы – не началось ли? Так же, как и все, он гадал, будет ли процесс открытым, и часто спрашивал жену:
– Как ты думаешь, процесс будут публиковать изо дня в день, с прокурорской речью, с допросами, с последним словом подсудимых, или дадут только сообщение о приговоре Военной коллегии?
Под страшным секретом Николаю Андреевичу однажды рассказали, что врачей казнят всенародно на Красной площади, после чего по стране, видимо, прокатится волна еврейских погромов и что к этому времени приурочивается высылка евреев в тайгу и в Каракумы на строительство Туркменского канала. Эта высылка будет предпринята в защиту евреев от справедливого, но беспощадного народного гнева.
В этой высылке скажется вечно живой дух интернационализма, который, понимая гнев народа, все же не может допустить массовых самосудов и расправ.
Как и все, что совершалось в стране, и это стихийное возмущение против кровавых преступлений евреев было заранее задумано, запланировано. Вот так же задумывались Сталиным выборы в Верховный Совет – заранее собирались объективки, назначались депутаты, а затем уж планово шло стихийное выдвижение кандидатов, агитация за них, и наконец наступали всенародные выборы. Вот так же назначались бурные митинги протеста, взрывы народного гнева и проявления братской дружбы, вот так же за много недель до праздничных парадов утверждались репортажи с Красной площади: «В эту минуту я гляжу на мчащиеся танки…» Вот так же заранее назначалась личная инициатива Изотова, Стаханова, Дуси Виноградовой, массовые вступления в колхозы, назначались и отменялись легендарные герои гражданской войны, назначались требования рабочих выпускать займы, требования работать без выходных, вот так же назначалась всенародная любовь к вождю, заранее назначались тайные агенты заграницы, диверсанты, шпионы, а затем уж в процессе сложных перекрестных допросов подписывались протоколы, в которых еще недавно не подозревавшие о своей принадлежности к контрреволюционному охвостью бухгалтеры, инженеры, юрисконсульты признавались в многогранной террористической шпионской деятельности. Вот так же назначались великие писатели, любимые народом, вот так же назначались тексты писем, которые матери деревянными голосами зачитывали перед микрофоном, обращаясь к своим сыновьям солдатам; вот так же планировался заранее патриотический порыв Ферапонта Головатого; вот так же назначались участники свободных дискуссий, если почему-либо нужны были свободные дискуссии, заранее составлялись и согласовывались речи участников этих свободных дискуссий.
И вдруг пятого марта умер Сталин. Эта смерть вторглась в гигантскую систему механизированного энтузиазма, назначенных по указанию райкома народного гнева и народной любви.
Сталин умер беспланово, без указаний директивных органов. Сталин умер без личного указания самого товарища Сталина. В этой свободе, своенравии смерти было нечто динамитное, противоречащее самой сокровенной сути государства. Смятение охватило умы и сердца.
Сталин умер! Одних объяло чувство горя – в некоторых школах педагоги заставляли школьников становиться на колени и сами, стоя на коленях, обливаясь слезами, зачитывали правительственное сообщение о кончине вождя. На траурных собраниях в учреждениях и на заводах многих охватывало истерическое состояние, слышались безумные женские выкрики, рыдания, некоторые падали в обморок. Умер великий бог, идол двадцатого века, и женщины рыдали.
Других объяло чувство счастья. Деревня, изнывающая под чугунной тяжестью сталинской руки, вздохнула с облегчением.
Линование охватило многомиллионное население лагерей.
…Колонны заключенных в глубоком мраке шли на работу. Рев океана заглушал лай служебных собак. И вдруг словно свет полярного сияния замерцал по рядам: Сталин умер! Десятки тысяч законвоированных шепотом передавали друг другу: «Подох… подох…» и этот шепот тысяч и тысяч загудел, как ветер. Черная ночь стояла над полярной землей. Но лед на Ледовитом океане был взломан, и океан ревел.
Немало было ученых людей и рабочих людей, соединивших при этом известии горе и желание плясать от счастья.
Смятение пришло в тот миг, когда радио передало бюллетень о здоровье Сталина: «Дыхание Чейн-Стокса… моча… пульс… кровяное давление…» Обожествленный владыка вдруг обнаружил свою старческую немощную плоть.