Ги Мопассан - На воде
Несомненно, люди высшего света, прельщая и заманивая к себе романистов, поступают не более осмотрительно, чем торговец мукой, которому вздумалось бы разводить крыс в своем лабазе.
И тем не менее романисты в моде.
Итак, после того как хозяйка салона остановила свой выбор на писателе, которым она хочет завладеть, она начинает вести регулярную осаду, осыпая его похвалами, знаками внимания и милостями. Как вода капля за каплей пробивает самый твердый камень, так лесть с каждым словом точит нежное сердце писателя. И, едва заметив, что он тронут, взволнован, покорен этим неустанным восхвалением, она отгораживает его от всех, разрывает мало-помалу узы, которыми он связан вне ее дома, и исподволь приучает его бывать у нее, находить приятность у ее семейного очага. Чтобы крепче привязать его к своему салону, она подготовляет и обеспечивает ему успех, подает его в выгодном освещении, всячески превозносит перед старыми друзьями дома, оказывая ему почет и уважение, восхищаясь им без меры.
И, почувствовав себя кумиром, он водворяется в храме. Положение его, кстати сказать, весьма завидное, ибо другие женщины испытывают на нем все тончайшие средства обольщения, дабы вырвать его у той, которая его завоевала. Но если у него достанет ума, он не поддастся на заигрывания и просьбы, которыми его осаждают. И чем больше постоянства он выкажет, тем усерднее его будут любить, упрашивать, соблазнять. Упаси его бог откликнуться на зов этих сирен парижских салонов; он тотчас же потеряет три четверти своей цены, если будет пущен в обращение.
Очень скоро вокруг него образуется литературное направление, религиозная секта, которая признает его своим богом — единым богом, ибо ни одно истинное вероучение не допускает наличия нескольких божеств. В салоне собираются гости, чтобы видеть его, слышать, боготворить, как издалека к священным местам стекаются паломники. Будут завидовать ему, завидовать ей! Они говорят о литературе, как священнослужители говорят о догмах, мудро и торжественно; все внимают его и ее словам, и гости покидают литературный салон с таким чувством, словно они прослушали мессу в соборе.
Есть спрос, хотя и не такой большой, и на особ помельче: так, например, генералы, которыми пренебрегает большой свет, где они расцениваются чуть повыше депутатов, еще первенствуют в мещанских семьях. За депутатами ухаживают, только пока длится очередной политический кризис. Во времена затишья их лишь изредка приглашают к обеду. Есть любители, которые предпочитают ученых, о вкусах не спорят, и даже начальник канцелярии — предмет почитания для обитателей шестого этажа. Но они не ездят в Канн. Даже зажиточные буржуа имеют там лишь двух-трех робких представителей.
Только до полудня можно лицезреть знатных иностранцев на набережной Круазет.
Это длинная аллея, которая тянется полукругом вдоль берега, от горы Сент-Маргерит до порта, за которым начинается старый город.
Быстрым шагом, в сопровождении молодых людей в теннисных костюмах проходят молодые женщины, очень стройные — худоба считается признаком хорошего тона, — одетые по английской моде. Но время от времени навстречу попадаются несчастные, высохшие создания, которые еле плетутся, опираясь на руку матери, брата или сестры. Бедняги кашляют, задыхаются, кутаются в шали, несмотря на жару, и их запавшие глаза глядят на вас с отчаянием и злобой.
Они мучаются, умирают, ибо Ривьера — это не только восхитительный, благодатный край, но и больница мира и цветущее кладбище европейской аристократии.
Грозный, беспощадный недуг, ныне называемый туберкулезом, недуг, который подтачивает, сжигает и губит тысячи человеческих жизней, словно нарочно избрал этот берег, чтобы приканчивать здесь свои жертвы.
Как должны проклинать его во всех уголках земного шара, это чудесное и зловещее побережье, преддверье смерти, благоуханное и теплое, где столько семейств, скромных и коронованных, знатных и незнатных, похоронили кого-нибудь из близких, чаще всего — ребенка, надежду и радость всей семьи!
Мне вспоминается Ментона, самый жаркий, самый целительный из земных курортов Ривьеры. Как в городе-крепости на окрестных высотах виднеются форты, так с этого берега обреченных видно кладбище, раскинувшееся на холме.
Какой приют для живых — этот сад, где покоятся мертвые! Розы, розы, куда ни глянь — розы. Кроваво-красные, бледные, белоснежные, с алыми прожилками. Могилы, дорожки, свободные места, еще пустые сегодня, завтра уже заполненные, — все покрыто розами. От их одуряющего запаха кружится голова, подкашиваются ноги.
И всех, кто здесь предан земле, смерть унесла в шестнадцать, восемнадцать, двадцать лет.
Бредешь от могилы к могиле, читая имена этих юных созданий, столь рано погубленных неизлечимым недугом. Это кладбище детей, оно похоже на балы для подростков.
С кладбища, если взглянуть налево, открывается вид на Италию до выступа берега, где белые дома Бордигеры сбегают к морю; если взглянуть направо — до омываемых волнами лесистых склонов мыса Мартен.
Впрочем, везде, по всему сказочно прекрасному берегу, мы в царстве Смерти. Но она скромна, прикрыта вуалью, очень сдержанна и стыдлива — словом, отлично воспитана. Никогда вы с ней не столкнетесь лицом к лицу, хоть она ежеминутно прикасается к вам. Можно бы подумать, что в этом земном раю не умирают вовсе, ибо все участвуют в заговоре, все поддерживают обман в угоду безжалостной повелительнице. Но как ее чувствуешь, ощущаешь, как часто видишь край ее черной одежды! Да, много нужно роз и много лимонных деревьев в цвету, чтобы ни один порыв ветра не мог донести до нас ужасный запах, которым тянет из мертвецких.
Ни похоронных процессий на улицах, ни траурного убранства, ни колокольного звона. Только кто-нибудь из приезжих, исхудалый и бледный, который еще вчера прогуливался под вашими окнами, больше не появляется — и все.
Если вас удивляет его отсутствие и вы начинаете расспрашивать о нем, метрдотель и вся прислуга с любезной улыбкой отвечают, что ему лучше и что по совету врача он уехал в Италию. В каждом отеле Смерть имеет свою потайную лестницу, своих сообщников и подручных.
Моралист минувших времен сказал бы много прекрасных слов об этом контрасте, о страданиях, тщательно спрятанных под роскошью.
Наступил полдень, эспланада опустела, и я возвращаюсь на борт «Милого друга», где меня ждет неприхотливый завтрак; подвязав белый фартук, Раймон обжаривает на сковородке ломтики картофеля.
Остаток дня я провел за чтением.
Ветер не утихал, и яхта плясала на якорях, — нам пришлось бросить и правобортовый. Качка в конце концов убаюкала меня, и я задремал. Когда Бернар вошел в каюту, чтобы зажечь свечи, было уже семь часов, и так как сильная волна мешала сойти на берег, то я пообедал на борту.
Потом я поднялся на палубу, чтобы подышать воздухом. Вокруг меня светились огоньки Канна. Нет ничего красивее прибрежного города в вечернем освещении, когда смотришь на него с моря. Слева, в старых кварталах, где дома точно карабкаются на гору, огоньки сливались со звездами; справа газовые рожки эспланады уходили вдаль, словно огромная змея, растянувшаяся на два километра.
И я подумал, что сейчас, во всех этих виллах, во всех отелях, люди сели за стол, как садились вчера, как сядут завтра, и беседуют. Беседуют! О чем? О высочествах! О погоде!.. А потом?.. О погоде!.. О высочествах... А потом?.. Ни о чем!
Что может быть страшнее разговоров за табльдотом? Я живал в отелях, я видел душу человеческую во всей ее пошлости. Поистине нужно принудить себя к полному равнодушию, чтобы не заплакать от горя, отвращения и стыда, когда слышишь, как говорит человек. Обыкновенный человек, богатый, известный, пользующийся почетом, уважением, вниманием, довольный собой, ничего не знает, ничего не понимает, но рассуждает о человеческом разуме с удручающей спесью.
До чего же нужно быть ослепленным и одурманенным собственным чванством, чтобы смотреть на себя иначе, чем на животное, едва перегнавшее остальных в своем развитии! Послушайте их, когда они сидят вокруг стола, эти жалкие создания! Они беседуют! Беседуют простодушно, доверчиво, дружелюбно и называют это обменом мыслей. Каких мыслей? Они рассказывают, какую совершили прогулку: «Дорога очень красивая, но на обратном пути было холодновато». «Кормят в этом отеле недурно, но ресторанная пища всегда слишком остра». Они сообщают вам, что они делали, что любят, во что верят.
Отсюда, с палубы моей яхты, я заглядываю им в душу и с дрожью отвращения смотрю на ее уродство, как смотришь на банку со спиртом, где хранится безобразный зародыш монстра. Мне чудится, что я вижу, как медленно, пышным цветом распускается пошлость, как затасканные слова попадают из этого склада тупоумия и глупости на их болтливый язык и оттуда в неподвижный воздух, который доносит их до моего слуха.
Их идеи, самые возвышенные, самые торжественные, самые похвальные, разве это не бесспорное доказательство извечной, всеобъемлющей, неистребимой и всесильной глупости?