Исроэл-Иешуа Зингер - Йоше-телок
Отец пытался ему препятствовать. Сам он, человек светский, охотник до удовольствий, сибарит, любитель красивых и приятных вещей, не мог понять замкнутого, скрытного и упрямого сына.
— Знаешь, Нохемче, — говорил он, — дед, блаженной памяти, говаривал, что даже на небе дураков не любят…
Ему страшно не хотелось отправлять сына в Нешаву, к этим горлопанам и святошам. Он боялся, что там мальчик совсем спятит, вырастет дикарем.
Матери Нохемче помолвка тоже была не по душе. Она и без того роняла слезы в шелковый платок каждый раз, когда Нохемче отказывался от еды или бродил как потерянный. К тому же она видела за границей невесту, Сереле. Та уродилась в отца и к тринадцати годам уже была высокой, крупной девушкой с крепкими ногами, копной рыжих волос, здоровыми зубами и даже налитой грудью — у нее, у ребецн, такой груди не было, даже когда она кормила Нохемче. Она это хорошо помнила. Ребецн непрестанно пожирала невесту взглядом, завистливым взглядом утонченной знатной дамы, которая завидует простушке за ее женственность. Она часто приговаривала, чтобы отвести от девушки дурной глаз:
— Тьфу, тьфу, тьфу, — она делала вид, что сплевывает, — чтоб не сглазить.
Ребецн сравнивала Сереле с Нохемче, с утонченным, нежным Нохемче, и ее материнское сердце болело.
— Лишь бы все обошлось благополучно, — бормотала она, — он такой еще ребенок, бедный мой…
Она хотела поговорить с мужем напрямик. Но слишком уж изысканно все было в их доме, слишком мудрено, чтобы называть вещи своими именами. Там друг друга понимали без слов. Ребецн даже отважилась написать письмецо свату о своей привязанности к «ребенку». На прекрасном древнееврейском языке, как ученый муж, она написала ему о Нохемче и закончила письмо стихом из Торы — тем стихом, в котором Иуда говорит брату своему Иосифу, наместнику фараона, о Вениамине, которого Иосиф задержал в Египте: «душа привязана к душе его» — так она закончила свое послание.
Но реб Мейлех даже не захотел читать написанное женщиной.
«Почтеннейший ребе знает, — писал он одному только свату, даже не упомянув о послании ребецн, — почтеннейший ребе знает, — писал он крупными каракулями, точно такими же размашистыми и неуклюжими, как и он сам, с бесчисленными ошибками, описками и недомолвками, — что у нас от дедов ведется обычай не откладывать свадьбу дольше чем на год. А что до раздела „Йойре део“, который жених, чтоб он был здоров, начал изучать со своим наставником, то прерывать учебу нет нужды, потому как, во-первых, в Нешаве, слава Богу, нет недостатка в ученых, а во-вторых, наставник может приехать вместе с женихом — да продлятся его годы — и заниматься с ним в Нешаве столько, сколько сочтет нужным, живя на содержании у ребе».
К письму прилагались золотые часы для жениха, большие тяжелые часы на двойной цепочке, какие носят на толстых животах новоявленные богачи.
Оба свата обманывали друг друга, ругали за глаза, писали преувеличенно любезные письма, и оба сознавали этот обоюдный обман. Но у них не было выбора. Нешавский ребе, неистовый упрямец, настырный человек, не давал свату житья. Он слал телеграммы, гонцов; расторгнуть помолвку было невозможно. Что скажут люди? И Рахмановский ребе, человек спокойный, мягкий, любитель удовольствий и ненавистник страданий, устал от поднятой реб Мейлехом суматохи, сдался и согласился на скорую свадьбу.
— Лучше уж резать пергамент, — сказал он жене, — чем бумагу[26]…
Ей, разумнице, не нужно было объяснять, что это значит: лучше развод, чем расторгнутая помолвка.
Ребецн хотела только одного — отложить свадьбу по крайней мере до Субботы утешения[27], чтобы до того успеть съездить за границу на воды вместе с сыном, чтобы он хоть немного окреп, и заодно свозить Нохемче в Вену к профессору, посоветоваться с доктором о ребенке. Но реб Мейлех даже здесь не пожелал уступить.
«Почтеннейший ребе знает, — писал он, — что у нас от дедов ведется обычай справлять свадьбу на Лаг ба-омер».
И свадьбу назначили на Лаг ба-омер.
Глава 2
Вскоре после Пейсаха, за несколько недель до свадьбы, дом Нешавского ребе уже шумел, гудел.
Ешиботники[28] загодя, как всегда перед торжеством, прекратили учебу в бесмедреше, они праздно слонялись вокруг и вели между собой скабрезные разговоры. Но когда ребе уже должен был вот-вот прийти к дневной молитве, они хватались за свои разодранные Талмуды и принимались голосить: «Леймо маснисин де-лой ке-Симхис» — «Предположим, что наша мишна расходится с мнением Сумахуса[29]».
Мелкий сброд из дома ребе — приживалы[30] — оживились и распоясались. Они выманивали деньги у деревенских евреев, которые приходили к ребе за помощью. Они осаждали женщин, выходивших из дома ребе, кричали «всех благ» и поднимали такой шум, что женщины прямо у них на глазах запускали руку за пазуху или приподнимали подол, вытаскивали из-за скрученного в бублик чулка припрятанные деньги и подавали милостыню.
— Идите уже, идите, — кричали они, — чего вам еще, крейцеров? Да откуда?..
Торгуясь и желая всех благ, приживалы забирали у женщин последнее, не оставляли даже нескольких крейцеров, чтобы расплатиться с извозчиком. У скупых зятьев, живущих на содержании у тестей, они крали мешочки для молитвенных принадлежностей, мешочки для талеса[31] и тфилин и закладывали их шинкарю за медовуху. И все время крутились на кухнях при дворе ребе, готовые в любую минуту цапнуть кусок.
Старшие приживалы, толстобрюхие и густобородые, теперь даже среди недели не снимали свои облезлые атласные субботние жупицы и штраймлы из тринадцати хвостов[32], так и ходили в них в будний день, как в праздничный. Штраймлы они носили набекрень, на казацкий манер.
Молились они наскоро, пропускали куски, как на Симхес-Тойре. Таханун[33] не произносили вовсе. В Нешаве уже шла непрерывная пирушка. Из городов и местечек заранее приезжали любители дармовщинки. Бездельники, пользуясь случаем, оставляли жен и детей и ехали в Нешаву повеселиться.
— Поздравляю, — говорили они друг другу, как сваты, за каждым глотком водки, за каждым стаканчиком медовухи, — помогай вам Бог.
На кухнях у ребе коптили, жарили, вытапливали жир. Сыновья ребе воспользовались суматохой и толпой: каждый из них брал на себя полномочия ребе, возглавлял хасидское застолье, оделял гостей остатками своей еды, пил вино и толковал Тору. Каждый старался перетянуть к себе как можно больше людей. Каждый поставил на страже шамесов[34], чтобы ребе ненароком не зашел и не увидел, как сыновья при живом отце делят его полномочия. Служанки выбивались из сил, готовя огромное количество еды. Габай Исроэл-Авигдор дал им в помощь компанию бедных нищебродов, никем не уважаемых приживальщиков, скитальцев, ни на что не годных — тощих человечков с прямыми пейсами, жидкими бородками, в прохудившихся засаленных шляпах.
— На кухню! На кухню! — Габай Исроэл-Авигдор волок их за шиворот из бесмедреша. — Всевышнему уже довольно ваших молитв! Идите на кухню чистить картошку.
Они тащили дрова из чуланов, носили воду из колодца, соскребали щетину с телячьих ног, мыли бычьи желудки, натирали едкий хрен. Слезы текли из их красных глаз по впалым щекам. Служанки — растрепанные старые девы с огромными грудями, протершими блузки до дыр, и бедрами, колыхавшимися над коротенькими еврейскими ножками, — прямо-таки лоснились от постоянной стряпни и обжорства. Их полные руки в засученных рукавах возились в больших горшках, в поднявшемся тесте; служанки раздували огонь, хватались за кастрюли, обжигались и срывали злость на помощниках-приживалах, на собаках и свиньях во дворе, которые не хотели уходить, надеясь перехватить куриную косточку или потроха. Сколько бы ведер с помоями, холодными или горячими, ни выливали на них служанки, те лишь отряхивались и упрямо продолжали ждать.
— Эй, хасидики, — вопили старые девы, — эй, мужчины, прогоните собак и свиней!
Но мужчины боялись подходить к собакам и брезговали приближаться к свиньям. Лишь покрикивали издалека:
— Кыш… Пшли вон…
А габай Исроэл-Авигдор был на седьмом небе.
Он был коренастый, с лицом, сплошь покрытым оспинами и веснушками, с огненно-рыжей бородой и пейсами; сквозь весь его шелк и атлас проглядывал мужлан, бывший прислужник, который ухитрился так прибрать к рукам весь двор, что дошел до должности главного габая. Его крупные ноздри всегда были полны табака; руки, поросшие рыжими волосами, были вечно чем-то заняты. То он крутил ухо мальчику, который не хотел сидеть за книгами, то нахлобучивал бедняку в бесмедреше шляпу на уши, то взбирался на стол, становился посреди религиозных книг в грязных сапогах и показывал слуге, что стекла ламп закоптились. «Стервец, — ворчал он, — ну кто так чистит? Иди сюда, я тебя научу стекла чистить…», брал слугу за полу жупицы и стирал ею сажу со стекла.