Кнут Гамсун - А жизнь продолжается
Он не пожалел, что нанял его. Старик приносил несомненную пользу. Когда в усадьбе вспыхнул пожар — горело в дымоходе, — он схватил кадушку с солью и мигом его затушил: огонь утих, словно по волшебству! Он проверил ручную мясорубку, машину для отжима белья и каток для глаженья, поколдовал над ними, и они стали как новые. По собственному почину он принялся драить и смолить баркасы и снасти, он снес убогий и темный свинарник и выстроил новый, с цементным полом, светлое и славное помещение. «Эй, Подручный, помоги же нам!» — кричали ему, бывало, когда заест оконную раму.
Как видно, он был религиозен, потому что иной раз крестился, да и вообще вел тихую жизнь. Чтобы он шел и горланил, или орал песни, или же палил из своего револьвера — такого за ним не водилось.
У хозяев Сегельфосской усадьбы пошли дети, за три года родилось двое, и это было только начало. У фру Юлии, домовитой и плодовитой, высокой, гибкой, как змейка, вдруг разом, что называется, скоропостижно, округлялся живот. Молодость безрассудна, они не могли любиться и ласкать друг друга без того, чтобы не зачать ребенка. Старая хозяйка качала на руках внуков, и не похоже было, что на ее долю перепадет что-то еще и она тряхнет стариной.
В округе тоже рождались дети, в домишках и мелких усадьбах люди женились рано и сразу впадали в бедность, а чего было и ожидать. Они ничего и не ожидали. Взять, к примеру, Йорна Матильдесена, это он так прозывался по матери, потому как рос без отца. Он взял за себя девушку Вальборг из Эйры. За душой у них не то что клочка земли, медного гроша не было, так, кой-какая одежка, да и та с чужого плеча. Однако ж поженились и жили себе в лопарской землянке. «И как тебя угораздило выйти за этакого голодранца?» — спрашивали Вальборг добрые люди. А она им: «Что ж мне, и дальше было ложиться под кого ни попадя?» — «Ты ж пригожая девушка, — говорили ей, — и тебе всего девятнадцать». — «Эва! — отвечала она. — Меня зачали укладывать, уже когда я конфирмовалась»… Йорн с Вальборг побирушничали и, похоже, даже поворовывали, во всяком случае, когда они наведывались в город и ходили по лавкам, за ними нужен был глаз да глаз. «Ну и что же ты сегодня собираешься покупать?» — насмешливо говорили лавочники. «А разве входить сюда запрещается?» — отвечал Йорн. Если его оставляли в покое, он, бывало, возьмет и спросит, почем четверть кило американского окорока или в какую цену красная с зеленым материя на платье, уж очень она ему приглянулась. И на кой ему знать, почем да в какую цену, ворчали лавочники, он же все равно ничего не купит. «А разве спрашивать запрещается?» — отвечал им Йорн.
Жалкое существование вели Йорн и Вальборг, но у них, по крайней мере, не было детей — да, к сожалению, у них даже детей не было.
Так-то в округе ребятни хватало — единственное, чего хватало с избытком, и было это истинным утешением. Если б не дети, люди не слыхали бы смеха до второго пришествия, никто бы не тянулся к ним маленькими ручонками, не задавал чудные вопросы. А в остальном в усадьбах царили запустение и нищета. По осени, правда, крестьяне забивали одну-две овцы, в доме, слава Богу, была картошка, коровы в хлеву исправно доились, казалось бы, тужить не о чем, иные держали по три или четыре коровы и лошадь, да еще по нескольку коз и овец. Но разве могли они назвать все это своим? Начать с того, что усадьба была заложена-перезаложена, в городских лавках они задолжали дальше некуда, налоги не вытягивали, ютились в ветхом домишке. Жертвовать коровой или парой овец ради уплаты огромного долга не имело смысла, а если еще не везло и на Лофотенах, то они и вовсе увязали в долгах. Нет, им нечем было похвалиться перед Йорном и Вальборг, когда те приходили за подаянием. Ну а кончалось тем, что один горемыка выручал другого, подкинет полмешка картошки или даст ведерко молока, так что грешить против ближнего они не грешили. Они принимали друг в дружке такое искреннее участие, что, глядя на них, возрадовались бы и ангелы.
Порядочные, простые люди, притом всяк знал свой шесток. Удивительно, но они продолжали жить по старинке, а ведь рядом был город, где важные господа вводили в обиход различные новшества. А что уж говорить о хозяевах Сегельфосской усадьбы, которые во всем и над всем главенствовали! Но нет, деревенские упорно держались заведенных порядков и не спешили обзаводиться белыми воротничками и курительными трубками.
Видели бы вы их лодочные сараи, не иначе, они стояли тут со времен короля Сверре, хоть и оправдывали свое назначение. Стены из осиновых и березовых жердей, крыша из бересты и дерна. А ежели кто и считал, что жерди не мешало бы пригнать поплотнее, то как раз этого делать и не следовало, ветер обязательно должен был продувать стены, чтоб развешанные в сараях паруса и снасти успели просохнуть до следующего лова. А массивные деревянные замки на дверях, которые запирались длинными доисторическими ключами из дерева же, — ничего железного, ничего, что ест ржавчина! Если замок и ключ прогнивали, надо было просто взять и вырезать новые, это не стоило ни полушки, а рукастый человек всегда мог выкроить вечером времечко и для разнообразия постругать.
Это были по-своему работящие люди, только не любили надсаживаться. Зимою они занимались извозом дров и понемногу рыбачили. Дети пасли скотину, не то их приспосабливали еще к чему-нибудь, в ягодную пору они ходили за морошкой и брусникой, даже в осеннюю непогодь, частенько целый день ничего не евши. Ягоды они продавали в городе, а выручку приносили домой. Они с ранних лет приучались довольствоваться малым, и не сказать, чтобы им это шло во вред. Их матери и сестры хлопотали по дому и в хлеву, пряли овечью шерсть и ткали сукно, на исподнее, которому сносу не было, и на платья; женщины красили пряжу, и ткали клетчатое сукно и в полоску, и шили из него выходные юбки себе и дочкам — нет, никому на свете они не завидовали, им было что надеть в церковь.
Малоимущие люди и горькие бедняки, они ни на что не роптали, эта жизнь была им привычна, другой они не знали. В доме у них нередко звучали и смех, и шутки, дети, те, понятное дело, смеялись по поводу и без повода, но и взрослые тоже не прочь были поразвлечься. Повечеру они нет-нет да что-нибудь затевали, а ежели к ним завернет кто из соседей, и того лучше, пускай даже это всего-навсего Карел из Рутена, мастерски напевавший любые мелодии, или же Монс-Карина, та самая, которая жевала табак не хуже мужчины, только не хотела в том признаваться. Дети частенько ее дразнили, вместо табака сунут ей в руку обрывок кожи или другую какую ветошку, а сами так и покатываются со смеху. А вот с приходом Осе им делалось жутковато. Пускай она и говорила с порога: «Мир вам!», а на прощанье: «Оставайтесь с миром!», все равно ее следовало опасаться.
Во что только люди не верили: и в троллей, и в подземных жителей, и в привидения. Одному чего-то приснилось, другому послышалось, остереженье, что ли, да мало ли на свете лиха, и умом до этого не дойти. Был человек по имени Сольмунн, он возил домой дрова из лесу и не заметил, как наступил вечер и стало темным-темно. Отправился он в обратный путь, а сам идет следом за своим возом, минул последний поворот — глядь, а на возу женщина. Он подивился, откуда она взялась, что-то тут явно было нечисто, он и принялся молиться Богу за себя и за свою лошадь. Когда он уже завидел свой дом, лошадь дернулась, надо быть, женщина чем-то ее пырнула, а сама — прыг наземь и стоит. «Это ты, Осе?» — говорит он. «Да», — отвечает она. «Чего тебе от меня нужно?» — спрашивает Сольмунн. «Возьми меня», — отвечает Осе. «Этому не бывать, — говорит он, — убирайся-ка отсюда подобру-поздорову!» — «Ты мне за это поплатишься!» — пригрозила Осе. С того дня лошадь у Сольмунна стала всего пугаться, он, бедняга, и не ведал, что час его близок…
Осе была высокого роста, смуглая, черноволосая, считалось, что отец у нее цыган, а мать — лопарка. Она носила просторную, как платье, лопарскую кофту, выступала гордо, как королева, у нее была величественная осанка и степенная, неторопливая речь. На редкость красивая женщина, только больно уж неопрятная, наверное, еще несколько лет назад и лицом, и сложением она была настоящей красавицей. Держалась она поближе к лопарям и одевалась так же, как и они, правда, кофта у нее не расшита яркими узорами, как принято у лопарок, а спокойного коричневого цвета. Зато слева на ремне чего только ни привешено: ножик, ножницы, принадлежности для шитья, в том числе костяная игла и нитки из звериных жил, трубка с табаком, огниво, трут, серебряные украшения и загадочные вещицы из кости. Осе непрерывно странствовала, Бог его знает, когда она умудрялась спать, она была прямо-таки вездесуща. В один и тот же день появлялась и в Южном селении, и в Северном, даром что ходила пешком. Не успеешь оглянуться, а она уже на пороге.
С приходом Осе дети умолкали и жались по углам. Она приходила безо всякой надобности и редко о чем просила, но хозяйка, желая ее задобрить, и сама спешила сунуть ей горсть кофейных зерен или кусок табака. Хозяин, приличия ради, спрашивал, откуда она пришла и куда держит путь, и удостаивался ответа. Случалось, он спрашивал и о другом: «Ты слыхала, Сольмунн утонул вчера вместе со своей лошадью в Сегельфоссе?» — «Да», — отвечала Осе с таким видом, будто ее это и не касается. «С этакой лошадью подъезжать к водопаду было опасно, как же это он не поостерегся?» — «Я знаю не больше твоего!» — отвечала Осе. «А про беднягу Тобиаса, что погорел на прошлой неделе, ты чего-нибудь про него знаешь, ты ж бываешь в людях?» — «Нет», — отвечает Осе. А сама точно о чем-то грезит и мыслями далеко-далеко. Вскинет изредка карие глаза — взгляд сумрачный, непроницаемый. О чем она думала? Может, и ни о чем, просто у нее был угрюмый нрав, а может, ее снедала сердечная тоска. Она была незамужняя и жила в землянке у старого-престарого лопаря, который никак не мог быть ее полюбовником. Значит, Осе так и ходит яловая, это в тридцать-то с лишним лет, а ведь до чего хороша! Странное дело, она неплохо говорила на местном наречии, пусть и на свой лад, не торопясь, да и знала куда больше, чем прочие лопари, стало быть, не без способностей. Но читала с грехом пополам, а писать не умела вовсе. Случись ей прийти в разгар танцев, ей подносили водку, она охотно пила и совсем не хмелела…