Шолом-Алейхем - Менахем-Мендл. Новые письма
Есть, говорят, в Егупце лузионы[388]. Это такие треятры, которые кажут тебе на стене живых людей, и зверей, и птиц, и лошадей, и собак, и кошек, и что ты хочешь. И люди там крутятся как живые, а лошади бегут, и все это — вот ведь радость великая! — только чтоб выдуривать пятачки. И пришло ему на ум, этому Шлойме-Велвелу-шарлатану: почему это в Егупце можно вытягивать из публики пятачки, а в Касриловке — нельзя? Кажется, у нас и так хватает бездельников, которые ночи напролет играют в карты, так пусть уж лучше ходят в треятер и смотрят штучки, которые он, Шлойме-Велвел то есть, будет им показывать. Нельзя сказать, чтобы он был вовсе неправ. Чем в карты играть, уж лучше и правда пусть в треятер ходят. Что же он делает, этот Шлойме-Велвел? Двор у него свой, и сарай большой, хоть собак гоняй, он берет и ставит в сарае лавки, развешивает красные афиши, выставляет свой играющий ящик у дверей и двух парней у ворот, чтобы тащили прохожих за полы: «Сюда, люди добрые, в лузион!..» Но тащить — нужды нет. Парни с девушками, да и женатые с замужними, из тех, что помоложе, валом к нему повалили и заполнили тот сарай, как куры — насест, — и что мне написать тебе, дорогой мой супруг? Дело у него, чтоб его разорвало, пошло куда как удачно, Господи Боже, каждый день несут и несут пятачки! С тех пор как он открыл лузион, тот полнехонек каждый день, кроме субботы. Он, этот шарлатан, хотел было и по субботам открывать свой лузион, но ему послали сказать, что, если он это сделает, так ему разнесут не только тот сарай, но и двор, и дом, так что он устраивать такие штуки и детям детей своих закажет! Он было усмехнулся и сказал, что не боится таких страшилок, он, дескать, пользуется уважением начальства, со всей полицией накоротке. Но тем не менее послушался как миленький, и по субботам у него лузион закрыт. Да и на что оно ему сдалось? У него и по будням полно народу. Чтоб его разразило, и прежде всего чтоб его разразило за те пятачки, которые он выдурил у меня за меня саму, и за детей, и за маму, чтобы она была здорова, и за все семейство. Кабы не мама, я бы к нему ни ногой! Не дождался бы от меня тот лузион, чтобы я, как какая-нибудь прислуга, потащилась бы пялиться на его дурацкие чудеса! Когда дети пришли из хедера и принялись меня просить, и раз, и другой, и третий, чтобы я им дала по пятачку на лузион, так я им выдала как следует, высказала все, что у меня на сердце. Но мама — все-таки бабушка, не может видеть, как внуки просят, она сжалилась над ними и, хоть они были неправы, встала на их сторону. «Что тебе сделается, — говорит она, — если они пойдут? Дети хотят взглянуть, ну что ж, что там такого может быть, дырявый башмак, — говорит она, — не порвется…»
Я принялась ей объяснять, что боюсь отпустить детей одних черт знает куда и с кем. А она мне и говорит: «Так сходи сама с ними. Почему бы тебе, — говорит она, — и самой не посмотреть на то, что на свете делается? Что ты как старуха? Нешто у тебя, — говорит она, — такая счастливая жизнь с твоим суженым, который так и тащит тебе всяческие радости да удовольствия, ась?..»
Мама уж ежели захочет что сказать, так скажет!.. Так она меня и уговорила. Но что из того? Я ей тоже поставила условие — пусть идет с нами. Что ж ей одной оставаться? Пусть тоже на мир поглядит. Что она, не человек, что ли?
В общем, собрались мы все — я, и мама, и дети, и моя сестра со всеми своими детьми, как говорит мама: «Всем кагалом», и все за мой счет, потому что я нынче, с позволения сказать, считаюсь в семье богачкой, и мы пошли в тот распрекрасный лузион, тот треятер то есть, и что мне тебе сказать, дорогой мой супруг? Я просто не в состоянии описать тебе всего, что мы там видели! Сперва стало темным-темно, хоть глаз коли, а теснота такая, что задохнуться можно. Так одна бабенка на девятом месяце чуть и вправду не задохнулась. Счастье еще, что она так верещала, что ее вывели наружу с полицией! Потом на стене появился человек, и еще много других людей, пешком и верхом, и все живые, и все машут руками, и все лошади бегут друг за другом так быстро, как только шею себе не свернут, не понимаю! Одно только, что не слышно, как они говорят! А иначе можно было бы взаправду подумать, что люди — это люди, а лошади — это лошади. В конце концов, это все только греза, понарошку, прошлогодний снег! Когда мы оттуда вышли на свет, мама трижды сплюнула. А потом говорит, что ее ужасно огорчает, что папа умер, потому что, нехай бы, дескать, он дожил и увидел бы этот дурацкий сон прежде, чем лег в землю и косточки его сгнили… На каждом шагу она вспоминает папу, да покоится он в мире, и, хотя дядя Авром-Мойше уверяет меня, что мама еще раз выйдет замуж, не видать ему этого как своих ушей! Я ему дам «свадьбу», он десятому закажет о таком поминать! Я ему все высказала о том, что мы, женщины, дескать, не ровня мужчинам, и ежели мужчина, дескать, овдовеет, так он приносит детям такой подарочек, как мачеха, а мы уж лучше останемся вдовами так же, как тебе желает всего доброго и всяческого счастья твоя воистину преданная тебе жена
Шейна-Шейндл
Может, ты думаешь, Мендл, что у нас не нашлось охотников сложиться и открыть еще один лузион? В Егупце, говорят они, двадцать лузионов, а в Варшаве — сорок, так в Касриловке, дескать, может быть два. Они просто позавидовали Шлойме-Велвелу-шарлатану, позавидовали тому, что у него есть заработок, и такой легкий заработок. Как говорит мама: «В Писании сказано, пока человеку не положат черепки на глаза, желает его сердце всего, чего глаза видят…»
(№ 182, 20.08.1913)
34. Менахем-Мендл из Варшавы — своей жене Шейне-Шейндл в Касриловку.
Письмо девятнадцатое
Пер. Н. Гольден
Моей дорогой супруге, разумной и благочестивой госпоже Шейне-Шейндл, да пребудет она во здравии!
Прежде всего, уведомляю тебя, что я, слава Тебе, Господи, нахожусь в добром здравии и мире. Господь, благословен Он, да поможет и впредь получать нам друг о друге только добрые, спасительные и утешительные вести, как и обо всем Израиле, — аминь!
Затем, дорогая моя супруга, да будет тебе известно, что твои касриловские сионисты совершают большую ошибку, думая, что я «переметнулся», из сиониста превратился в территориста. С чего бы это? Я никогда не был ни сионистом, ни территористом. Я всегда был евреем, евреем и останусь… Ты боишься, что из-за того, что я не ношу на себе печать «Сион», а на лбу у меня не нарисована звезда Давида, я не поеду со всеми сионистами на конгресс в Вену? А ведь у меня, когда я слышу слово «Сион» или «Иерусалим», дух захватывает. Я воспламеняюсь, и меня охватывает тоска по нашему старому дому и нашему царству, и душа жаждет, рвется наружу, страстно желая того, чего нет, лишь бы своего, хотя бы своего еврейского городового, хотя бы свой еврейский паспорт, напечатанный еврейскими буквами: «Зе гапаспорт шаех лехарабейну мохарар менахем-мендл миэрец-исроэл»[389]. Ой, как до этого дожить? Но, по правде говоря, зачем нам себя дурачить? Пусть нам хоть даром дадут тринадцать ангол с восемнадцатью гальвестонами[390] да со всей Америкой в придачу, разве не отдадим мы все это за единственный клочок земли в Стране Израиля? Скажешь, глупо! А что прикажешь делать, например, с «И в Иерусалим, город Твой, по милосердию Своему возвратись»? А с «И да увидим мы своими глазами, как вернешься Ты, по милосердию Своему, в Сион»[391], ведь эти слова мы произносим три раза в день во время молитвы? Или же, к примеру, что станет с «И восстанови Иерусалим, святой город» в послетрапезном благословении? Вычеркнуть? Выкинуть? Вот так справедливость! Нет уж, дорогая моя супруга, нет нам ничего ближе Земли Израиля. С другой стороны, я, говоришь ты, все готов отдать за Анголу? Это потому, что эту Анголу нам предлагают почти даром, и потому, что я покамест нигде не вижу никакой иной страны для евреев. Нету, хоть ложись да помирай! Глупенькая, да если завтра нам найдут другую страну, я тут же стану писать в поддержку этой страны, не спрашивая, какая лучше, какая хуже, лишь бы страна, потому что мы горим, а когда горят, бегут — так уж устроен человек…Чему это подобно? Это подобно тому, как если бы обнаружили человека, лежащего полумертвым в чистом поле, три дня не евшего, и спросили у него: «Скажи, голубчик, чего тебе больше хочется — мясного или молочного?» Не спрашивайте его! Дайте ему мясного, дайте ему молочного, дайте хоть паревного[392] — лишь бы с голоду не помер!.. Дал бы Бог, слышишь ли, чтобы было что дать, то есть дал бы Бог на «расходы», иначе говоря, чтобы достало эмигрантов и для Земли Израиля, и для Америки, и для Анголы, и еще для какой-нибудь страны. С другой стороны, а как быть с тем, что и та малость евреев, что есть, рассыплется? Рассеется и распространится среди народов? Это старое проклятие, но все же это лучше, чем сидеть в вечной тесноте и глодать друг друга, как ты говоришь, заживо или же креститься, как это нынче у вас там делают сотни и тысячи за неимением выбора…