Густав Майринк - Голем
Затем он купил записную книжку и начал делать заметки.
Он писал!
Он писал! Я не шучу! Он писал. Потом он отправился к нотариусу. Стоя перед домом, я внизу чувствовал, что он делал наверху. Он писал завещание.
Что он назначил меня наследником, мне и в голову не приходило. От радости, если бы это случилось, у меня сделалась бы пляска святого Витта.
Наследником он назначил меня по той причине, что я был единственным на земле человеком, который мог бы искупить его грехи. Совесть перехитрила его.
К тому же он надеялся, что я буду благословлять его после смерти, если благодаря ему стану миллионером, и этим уничтожу проклятие, которое он слышал от меня в вашей комнате.
Внушение мое имело троякое действие.
Чрезвычайно интересно, что он тайно верил в какие-то воздаяния в том мире, хотя при жизни он всячески старался отрицать это.
Но так это бывает со всеми разумниками. Это видно по безумному бешенству, в которое они впадают, когда вы им скажете это в лицо. Они чувствуют себя пойманными.
С тех пор, как Вассертрум вернулся от нотариуса, я не спускал с него больше глаз.
Ночью я караулил за ставнями его лавки, потому что развязка могла произойти каждую минуту.
Мне кажется, я мог бы расслышать даже через стену желанный звук пробки, вынимаемой из склянки с ядом.
Еще только час, и дело моей жизни совершено.
Но тут явился некто незванный и убил его. Напильником.
Пусть Венцель расскажет вам подробности, мне слишком больно все это описывать.
Назовите это предрассудком, но когда я увидел, что кровь пролита – отдельные предметы в лавке были запачканы ею,– мне показалось, что его душа ускользнула от меня.
Что-то говорит мне, какой-то тонкий и надежный инстинкт,– что не одно и то же, умирает ли человек от чужой руки или от своей собственной… если бы Вассертрум покончил самоубийством, только тогда моя миссия была бы выполнена… Теперь же, когда случилось иначе, я чувствую себя отвергнутым орудием, которое оказалось недостойным руки ангела смерти.
Но я не хочу упорствовать. Моя ненависть такого рода, что будет жить и за гробом , и у меня есть еще своя собственная кровь, которую я могу пролить, как хочу, чтоб она пошла следом за его кровью в царство теней…
С тех пор, как Вассертрума похоронили, я ежедневно сижу на его могиле и прислушиваюсь к тайному голосу сердца, как мне поступить.
Мне кажется, я уже знаю, что мне делать. Но я хочу еще подождать, 17 пока мой внутренний голос не станет ясен, как чистый источник. Мы, люди, не чисты, и часто требуется долгий пост, пока не станет внятен тихий шепот нашей души.
На прошлой неделе я получил официальное извещение, что Вассертрум назначил меня единственным наследником.
Что я не воспользуюсь ни одним крейцером, в этом вас не придется убеждать, господин Пернат. Я остерегусь предоставить ему там, наверху, какую-нибудь поддержку.
Дома, которые он имел, я продам; вещи, которых он касался, будут сожжены; что касается денег и драгоценностей, после моей смерти одна треть из них достанется вам.
Я уже вижу, как вы вскакиваете, протестуя, но могу вас успокоить. То, что вы получаете, это ваша законная собственность, с процентами, с процентами на проценты. Я уже давно знал, что много лет тому назад Вассертрум разорил вашего отца и всю вашу семью – только теперь я имею возможность подтвердить это документально.
Вторая треть будет распределена между двенадцатью членами «батальона», которые лично знали доктора Гульберта. Я хочу чтобы каждый из них разбогател и получил доступ к «высшему обществу» в Праге.
Последняя треть подлежит равномерному распределению между первыми семью убийцами, которые, за недостатком улик, будут оправданы. Все это я должен проделать в предотвращении общественного соблазна.
Так-то. Вот и все.
А теперь, мой дорогой, добрый друг, прощайте и вспоминайте иногда вашего преданного и благодарного Иннокентия Харусека».
Глубоко потрясенный, я выронил письмо из рук.
Я не мог радоваться предстоящему освобождению.
Харусек! Бедный! Как брат, он заботился о моей судьбе. За то, что я когда-то подарил ему сто флоринов. Если бы еще хоть раз пожать ему руку!
Я чувствовал: да, он прав, этого никогда не будет.
Я представлял себе его стоящим предо мной: его светящиеся глаза, его плечи чахоточного, высокий благородный лоб.
Может быть, все пошло бы по-иному, если бы в свое время чья-либо милосердная рука вмешалась в эту загубленную жизнь.
Я еще раз перечел письмо.
Сколько последовательности было в безумии Харусека. Да и безумен ли он, в самом деле?
Я готов был стыдиться, что эта мысль хотя бы на секунду овладела мной.
Разве не достаточно говорили ему намеки? Он был таким же, как Гиллель, как Мириам, как я сам,– человеком, которым владела его собственная душа. Душа вела его через страшные ущелья и пропасти жизни в белоснежный мир какой-то девственной земли.
Он, который всю свою жизнь мечтал об убийстве, не был ли он чище тех, что ходят с гордо поднятой головой, хвастаясь тем, что исполняют заученные ими заповеди неведомого мифического пророка?
Он исполнил завет, что диктовал ему неопределенный инстинкт, и не думал о каком бы то ни было воздаянии здесь или там.
То, что он делал, не было ли благочестивым исполнением долга в самом глубоком значении этого слона?
«Трусливая, льстивая, жадная до убийства, больная, загадочно преступная натура»,– я явственно слышал, каково должно быть о нем суждение толпы, подступающей к его душе со своими слепыми фонариками, этой нечистоплотной толпы, которая нигде и никогда не поймет, что ядовитый шиповник в тысячу раз прекрасней и благородней полезного порея.
Снова заскрипели снаружи засовы, и я услышал, как кого-то втолкнули.
Я даже не обернулся, до такой степени я был переполнен впечатлениями от письма.
Там не было ни слова ни об Ангелине, ни о Гиллеле.
Конечно, Харусек писал второпях. Это видно по почерку.
Не получу ли я еще одного письма от него?
Я втайне надеялся на завтрашний день, на общую прогулку заключенных во дворе. Там было легче всего кому-нибудь из «батальона» сунуть мне что-нибудь.
Тихий голос прервал мои размышления.
– Разрешите, милостивый государь, представиться? Мое имя – Ляпондер… Амадеус Ляпондер.
Я обернулся.
Маленький, худощавый, еще совсем молодой человек в изящном костюме, только без шляпы, как все подследственные, почтительно поклонился мне.
Он был гладко выбрит, как актер, и его большие светло-зеленые, блестящие, миндалевидные глаза имели ту особенность, что хотя они смотрели прямо на меня, казалось, будто они ничего не видят. Казалось, дух отсутствовал в них.
Я пробормотал свое имя, в свою очередь поклонился и хотел отвернуться; однако, долго не мог отвести взгляда от этого человека: так странно действовала на меня застывшая улыбка, которую навсегда сложили на его лице поднятые вверх уголки тонких губ.
Он был похож на китайскую статую Будды из розового кварца: своей гладкой прозрачной кожей, женственно тонким носом и нежными ноздрями.
– Амадеус Ляпондер, Амадеус Ляпондер – повторял я про себя.
Что за преступление мог он совершить?
–
ХVIII. Луна
– Были вы уже на допросе? – спросил я, спустя некоторое время.
– Я только что оттуда. Вероятно, я не долго буду беспокоить вас здесь,– любезно ответил Ляпондер.
«Бедняжка»,– подумал я,– «Он не знает, что предстоит человеку, находящемуся под следствием».
Я хотел постепенно подготовить его:
– Когда проходят самые тяжелые первые дни, привыкаешь постененно к терпеливому сидению.
Его лицо сделалось любезным.
Пауза.
– Долго продолжался допрос, господин Ляпондер?
Он рассеянно улыбнулся.
– Нет. Меня только спросили, сознаюсь ли я, и велели подписать протокол.
– Вы подписали, что сознаетесь? – вырвалось у меня.
– Конечно.
Он сказал это так, как будто это само собой разумелось.
Очевидно, ничего серьезного, предположил я, потому что он совершенно спокоен. Вероятно, вызов на дуэль или что-нибудь в этом роде.
– А я уже здесь так давно, что мне это время кажется вечностью,– я невольно вздохнул, и на его лице тотчас же выразилось сострадание,– Желаю вам не испытывать того же, господин Ляпондер. По-видимому, вы скоро будете на свободе.
– Как знать? – спокойно ответил он, но его слова прозвучали как-то загадочно.
– Вы не думаете? – улыбаясь спросил я. Он отрицательно покачал головой.
– Как это понимать? Что же такого ужасного вы совершили? Простите, господин Ляпондер, это не любопытство с моей стороны – только участие заставляет меня задать вам этот вопрос.
Он колебался секунду, потом, не моргвув глазом, произнес:
– Изнасилование и убийство.
Точно меня ударили обухом по голове.
Он, очевидно, заметил это и деликатно отвернулся в сторону. Однако его автоматически улыбающееся лицо ничем не обнаружило, что его задело внезапно изменившееся мое отношение к нему.