Густав Майринк - Голем
Я подошел было к нему, чтоб изложить просьбу, но он, обернувшись назад, сказал что-то караульному и наставил 16 на меня револьвер.– Чего он хочет?
– закричал он.
Я вежливо спросил, нет ли мне писем. Вместо ответа я получил пинок в грудь от доктора Розенблата, который вслед за этим немедленно же улетучился. За ним вышел и председатель, язвительно бросив мне через окошечко насмешливый совет признаться скорее в убийстве. А то не получить мне в этой жизни ни одного письма.
Я уже давно привык к спертому воздуху и к духоте и постоянно чувствовал озноб. Даже когда светило солнце.
Вот уже два арестанта сменились другими: меня это мало трогало. На этой неделе приводили карманного воришку или грабителя, на следующей – фальшивомонетчика или укрывателя.
То, что вчера переживалось, сегодня забывалось.
Мое беспокойство за Мириам делало меня равнодушным ко всем внешним событиям.
Только одно происшествие задело меня, преследовало даже во сне.
Я стоял на доске у окна и смотрел на небо. Вдруг я почувствовал, что нечто острое колет меня в бедро. Нащупав, я нашел напильник, который пробуравил карман и лежал за подкладкой. Очевидно, он уже давно торчал там, иначе коридорный наверно заметил бы его.
Я вытащил его и бросил на нары.
Когда я затем слез, его уже не было, и я ни на секунду не усомнился, что только Лойза мог взять его.
Через несколько дней его перевели в другую камеру.
Не полагалось, чтобы два подследственных, обвиняемых в одном преступлении, сидели в одной и той же камере; так объяснял мне это тюремный сторож.
Я от всего сердца пожелал, чтобы бедному мальчику удалось выйти на свободу при помощи напильника.
–
ХVII. Май
Солнце горело, как в разгаре лета, истомленное дерево пустило несколько побегов. На мой вопрос, какое сегодня число, тюремный сторож сначала промолчал, а затем шепнул, что сегодня пятнадцатое мая – собственно, он не имел права отвечать; с заключенными запрещено разговаривать, особенно с теми, которые еще не признались в своей вине; им не следует сообщать сведений о месяцах и числах.
Итак, вот уже три полных месяца, как я в тюрьме, и все еще не имею никакого известия из внешнего мира.
По вечерам, сквозь решетчатое окно, которое было открыто в теплые дни, проникали тихие звуки рояля.
Это играет дочь привратника, сказал мне один арестант.
Дни и ночи я грезил о Мириам.
Что с ней теперь?
Порою меня утешало сознание, что мои мысли доходят до нее, витают над ее постелью, когда она спит, и ласково обвевают ее.
А потом снова, в минуты отчаяния, когда, кроме меня одного, всех моих соседей по камере, одного за другим, вызывали на допрос, меня охватывал тупой ужас: может быть, она давно уже умерла.
Я вопрошал судьбу: жива еще Мириам или нет, больна она или здорова, и я гадал по количеству соломинок, выдергиваемых мною из мешка.
И почти всегда ответы были неблагоприятные, и я мучился желанием проникнуть в будущее, пытался перехитрить свою душу, хранительницу моей тайны, как бы совершенно посторонними вопросами – наступит ли когда-нибудь день, когда я опять стану веселым и снова буду смеяться.
На такие вопросы оракул всегда давал утвердительный ответ, и я в течение часа бывал счастлив и спокоен.
Как растение, таинственно распускающееся и растущее, так пробуждалась во мне мало-помалу непостижимая, глубокая любовь к Мириам, и я не понимал, как это я мог так часто бывать у нее, разговаривать с ней, не давая себе отчета уже тогда в моих чувствах.
В эти мгновения трепетное желание, чтоб и она с таким же чувством думала обо мне, вырастало до полной уверенности, и когда я слышал в коридоре звуки шагов, я почти боялся, что вот придут за мной, выпустят меня, и моя греза развеется в грубой реальности внешнего мира.
Мой слух за время заключения так обострился, что я воспринимал малейший шорох.
Каждый вечер я слышал шум экипажа вдали и ломал себе голову, кто бы мог в нем сидеть.
Было что-то необычайно странное в мысли, что там, где-то, существуют люди, которые имеют возможность делать то, что хотят, которые могут свободно двигаться, ходить куда угодно, и не ощущают при этом неописуемой радости.
Я не был в состоянии себе представить, что и я когда-нибудь буду иметь счастье ходить по улицам, залитым солнцем.
День, когда я держал в объятиях Ангелину, казался мне принадлежащим иному, давно исчезнувшему, прошлому – я думал думал о нем с той тоской, которая овладевает человеком, раскрывшим книгу и нашедшим в ней увядший цветок возлюбленной его юных дней!
Сидит ли еще старый Цвак каждый вечер в кабачке с Фрисландером и Прокопом, слушая скелетообразную Эвлалию?
Нет, ведь уже май: время, когда он отправляется по деревням со своим театром марионеток и разыгрывает на зеленых лугах «Синюю Бороду»!
Я сидел один в камере – поджигатель Воссатка, мой единственный товарищ последней недели, уже несколько часов был у следователя.
Удивительно долго продолжался на этот раз допрос.
Воссатка влетел в камеру с сияющей физиономией, бросил узелок на нары и стремительно начал одеваться.
Арестантское платье он с негодованием швырнул на пол.
– Ни черта не могли они доказать, дудки!.. Поджог!… Как не так…– Он ткнул себя пальцем в нижнее веко.– Черного Воссатку не проведешь.– Дул ветер,– сказал я. И уперся на этом.– Пусть они гонятся теперь за господином ветром!.. А пока – слуга покорный!.. Встретимся еще… У Лойзичек.– Он вытянул руки и пустился в пляс. «Один лишь раз приходит май…» – он надвинул на лоб твердую шляпу с перышком синего цвета.– Да, правда, это вас заинтересует, знаете, господин граф, что случилось? Ваш приятель Лойза сбежал! Сейчас мне сказали. Уже с месяц – теперь поминай, как звали… фьют…– Он хлопнул себя ладонью по затылку.– За горами, за долами…
«Ага, напильник»,– подумал я и улыбнулся.
– Теперь и вы надейтесь, господин граф,– Он по-товарищески протянул мне руку,– и вы вскоре будете на свободе… Когда вы будете без гроша, спросите у Лойзичек черного Воссатку… Всякая девка знает меня там. Так-то!.. А пока – честь имею кланяться. Чрезвычайно приятно было!
Он еще стоял на пороге, когда надзиратель вводил в камеру нового арестанта.
Я с первого же взгляда узнал в нем парня в солдатской фуфуражке, который однажды во время дождя стоял со мной рядом в подворотне на Петушьей улице. Чудесный сюрприз! Может быть, он случайно знает что-нибудь о Гиллеле, о Цваке и обо всех других?
Я хотел тотчас же начать расспрашивать его, но, к моему величайшему изумлению, он с таинственным видом приложил палец к губам, сделал знак, чтоб я молчал.
Только когда дверь закрылась снаружи и шаги караульного смолкли в коридоре, он засуетился.
У меня дрожало сердце от волнения.
Что бы это значило?
Неужели он знал меня, и чего он хотел?
Первым делом парень сел и стащил левый сапог.
Затем он зубами вытащил пробку из каблука и из образовавшегося углубления вынул маленькое изогнутое железко, оторвал некрепко пришитую подошву и с самодовольной физиономией дал мне и то, и другое.
Все это он проделал с быстротой молнии, не обращая ни малейшего внимания на мои взволнованные вопросы.
– Вот! Нижайший привет от господина Харусека.
Я был так ошарашен, что не мог произнести ни слова.
– Вот, возьмите железко и ночью вспорите подошву. Или в другой часок, когда никто не заметит. Там внутри пустота,– пояснил он мне, сделав торжественную мину,– и в ней лежит письмо от господина Харусека.
Вне себя от восторга, я бросился ему на шею, и слезы полились у меня из глаз.
Он ласково отстранил меня и сказал с упреком.
– Надо крепче держать себя, господин Пернат! Нам нельзя терять ни минуты. Сейчас может обнаружиться, что я не в моей камере. Мы с Францлем… обменялись номерами.
Вероятно, у меня был очень глупый вид, потому что он продолжал.
– Этого вы не понимаете, все равно. Коротко: я здесь – и баста!
– Скажите же,– перебил я его,– скажите, господин… господин…
– Венцель,– помог он мне,– меня зовут: Прекрасный Венцель.
– Скажите же, Венцель, как поживает архивариус Гиллель со своею дочкой?
– Этим некогда теперь заниматься,– нетерпеливо перебил он меня.– Я могу в одну секунду вылететь отсюда… Итак, я здесь, потому что я признался в грабеже.
– Как, вы из-за меня, чтобы попасть сюда, совершили ограбление, Венцель? – спросил я, потрясенный.
Парень презрительно покачал головой.– Если бы я действительно совершил ограбление, то я бы в нем не признался. За кого вы меня принимаете?!
Я постепенно начал соображать: ловкий парень употребил хитрость, чтоб притащить мне письмо Харусека.
– Итак, внимайте.– Он сделал очень серьезное лицо.– Я вас должен обучить эпилепсии!..
– Чему?
– Эпилепсии! Будьте очень внимательны и замечайте все в точности. Смотрите же, раньше всего наделайте слюны во рту.– Он надул щеки и задвигал челюстями, точно полоща рот.– Тогда образуется пена на губах…– он проделал и это с отвратительной точностью.– Затем надо сжать пальцы в кулак. Затем закатывать глаза…– он ужасно скосил их,– а затем, это трудненько: надо так закричать. Так вот: бэ… бэ… и тут же упасть.– Он упал с такой силой, всем телом, что задрожал дом, и сказал, вставая: