Генрик Понтоппидан - Счастливчик Пер
Они карабкались на каждый холм, который попадался им на пути, Саломон заговаривал с каждым встречным крестьянином, и ни одного пастушонка не пропускал, не одарив его маркой. Но пуще всего Саломон любил собирать цветы и особенно радовался, когда мог преподнести жене большущий букет. Жена благодарила его за цветы, с улыбкой протягивая для поцелуя левую руку.
Фру Саломон была та самая, известная в начале пятидесятых годов Леа Дельфт — или фру Леа Мориц, как она именовалась в течение непродолжительного времени, — чья восточная красота принесла маленькой мануфактурной лавке на Силькегаде необычайную популярность среди тогдашних модников и свела с ума добрую половину из них. Дядя Генрих, брат фру Леа, клятвенно уверял, будто учреждение загородной психиатрической лечебницы госпиталя Св. Павла — произошло исключительно по вине Леа. Лавка принадлежала её родителям, выходцам из Германии, где и прошли детские годы фру Леа. Восемнадцати лет она вышла замуж по страстной любви за своего двоюродного брата Маркуса Морица — бедного чахоточного учёного, от которого у неё родилось двое детей — Ивэн и Якоба. Впрочем, Якоба родилась уже после смерти отца. Фру Леа вернулась к родителям. При всей своей бедности, её родители (тоже двоюродные брат и сестра) принадлежали к числу еврейской знати, чем оба очень гордились. И когда Леа, провдовев несколько лет, обручилась с Филиппом Саломоном, старики сочли это чуть ли не мезальянсом; миллионы жениха только отчасти заставили их примириться с тем обстоятельством, что отец его когда-то бродил по стране с коробом за плечами. Зато для самой вдовы состояние Саломона и страх за судьбу детей сыграли решающую роль. Она так себе и сказала: «Один раз я послушалась только своего сердца, теперь очередь за рассудком». Впрочем, она никого не обманывала. Сердце её было достаточно богатым и, воздав должное разуму, оно не погибло. Оно просто пожертвовало от щедрот своих. Так или иначе, Филипп Саломон был впоследствии с избытком вознаграждён за тот недостаток любви, который обнаружил у своей супруги в день бракосочетания.
В полном согласии они прожили двадцать счастливых лет. За эти годы фру Леа, о которой прежде говорили, что у неё самое красивое лицо во всём Копенгагене, самая красивая фигура во всей Дании и самые красивые руки во всём мире, несколько раздалась в ширину, но в облике её полностью сохранилось то, что принято называть «породой» и что знатоки распознают с первого взгляда. В форме головы, в линиях носа с горбинкой, в двойном подбородке, а главное в посадке головы было величие, напоминавшее бюсты римских императриц. В густых чёрных волосах, локонами ниспадавших на уши, серебряные нити попадались очень редко, молочно-белая кожа лица осталась чистой и гладкой, зубы были хороши, как в молодости, тёмно-карие глаза не утратили своего блеска. И Филипп Саломон был до сего времени пылко влюблён в жену и порой, забывшись, прямо посреди гостиной так страстно приникал своими толстыми, негритянскими губами к её руке или щеке, что ей приходилось взглядом напоминать ему о присутствии детей.
Один только недостаток знала за собой фру Саломон, и с годами он усугублялся. Из далёкой юности, когда она частенько гостила у своих родственников в Германии, и с первого замужества, фру Саломон сохранила столь глубокие, столь богатые впечатления о размахе жизни за границей, что до сих пор не могла чувствовать себя в Копенгагене как дома. Никому, кроме мужа, она не решилась бы признаться в этом, но тоска по той стране, которую она считала своей истинной родиной, ни на минуту не покидала её. Каждый год она на месяц, а то и больше уезжала в Германию навестить родственников. И когда ей хотелось придать своим словам особый вес, она вставляла в свою речь немецкие обороты.
По её же настоянию Ивэн и Якоба воспитывались, главным образом, за границей, ибо ей «ни к чему», так говорила фру Леа, не совсем уверенно изъяснявшаяся тогда по-датски, чтобы её дети «измельчали» в «провинциальном городишке», каким ей представлялся Копенгаген. Что до Якобы, тут имелась ещё и другая причина. Якоба всегда считалась трудным ребёнком, она была слишком впечатлительна, слишком болезненно восприимчива ко всякому оскорбительному намёку на её национальность, и помимо того — очень слабенькая, хилая, отчего её детство свелось к непрерывному мученичеству. То она приходила из школы бледная как мертвец, а все потому, что какой-то мальчишка на улице крикнул ей вслед «жидовка». То она делалась больна от огорчения, когда какая-нибудь из её голубоглазых товарок самым обидным образом отвергала её дружбу, которую Якоба в страстных поисках понимания и сочувствия не уставала предлагать, несмотря на длинную цепь горьких разочарований. Она унаследовала от своей матери богатую, одухотворённую натуру, не унаследовав ни её счастливого характера, ни здоровой уравновешенности, ни снисходительной и мудрой усмешки, которой фру Леа одинаково встречала и предрассудки света, и дикость черни.
А главное, Якоба не унаследовала классической красоты матери. Подростком она была просто уродлива: тощая, бледная, с крупными, резкими чертами и без малейшего намёка на то очарование молодости и породы, которое у многих подростков искупает нескладную угловатость переходного возраста. И уж, конечно, она вряд ли кому становилась милее от того, что неустанно стремилась, где только можно, затмить подруг и поквитаться за те унижения, которые ей приходилось сносить от них. Память у неё была исключительная, усидчивость — редкостная, и, отвечая на уроке, она обнаруживала познания необыкновенные для столь юного существа; с горя она старалась и другим способом возбудить зависть в своих товарках: принесёт, бывало, в школу пакетик самых дорогих конфет и завоюет с их помощью кратковременный успех.
Мало-помалу отношения с учителями и одноклассницами настолько обострились, что директриса посоветовала родителям взять её из школы, и образование своё Якоба завершила в швейцарском пансионе.
Пребывание Якобы в швейцарском пансионе и, одновременно, курс, пройденный Ивэном в немецкой коммерческой академии, возбудили недовольство среди тех, у кого после неудачной войны с Германией болезненно обострилось национальное чувство. По этой причине Саломоны решили воздержаться от посылки за границу младших детей.
За Якобой по возрасту шла Нанни, но это была особа вполне благополучная. Ещё в колыбели она тешила взоры своим цветущим здоровьем и завидной округлостью; все с ней носились, все её ласкали, как прелестную кошечку, и это даже не причинило ей большого вреда, если не считать чрезмерного желания нравиться всем и каждому и некоторой изнеженности. «Образцовый ребёнок», — называл её отец, ибо она никогда не выходила из равновесия, никогда не хворала, не знала даже, что такое зубная боль. Но именно она вносила великую смуту в жилище Саломонов, ибо вечно где-то пропадала и большую часть дня проводила в пальто и шляпке. Голос её разносился по всему дому, десять раз на дню возвещая о её приходе. А если поздним вечером из спальни девочек доносился смех, визг и тяжелый топот, то все уже знали, что это Нанни приняла ванну и теперь в белой ночной рубашке и с распущенными волосами отплясывает перед сёстрами тарантеллу.
Проживал в этом доме, или, вернее сказать, ежедневно навещал его, ещё один беспокойный дух — дядя Генрих, брат фру Леа. Этот маленький человечек, чья внешность столь разительно отличалась от внешности сестры, являл собой и в других отношениях наглядное доказательство того, сколь неравномерно распределяются наследственные черты в еврейских семьях. Господин Дельфт был старый холостяк, себя он почему-то величал «директором». В ранней молодости он «легкомысленно» обошёлся с доверенными суммами, после чего провёл ряд лет в Америке, а затем (если верить его словам) в Индии и Китае, где подвизался в роли агента английских фирм. Затем, сколотив небольшой капиталец, он вернулся на родину, несмотря на свой преклонный возраст, принялся усердно наслаждаться всеми доступными ему радостями жизни, нимало не сетуя на их однообразие. О своих странствиях и путевых впечатлениях, равно как и о размерах своего состояния, он высказывался с такой сдержанностью, что это невольно наводило на мысль, будто он многого не договаривает. Даже наедине с близкими родственниками он делал вид, будто сказочно богат и по-прежнему является одним из совладельцев и директоров англо-китайской пароходной компании. Вообще же он занимал весьма скромную трёхкомнатную квартирку и весьма умеренно расходовал деньги на всё, что непосредственно не служило удовлетворению его потребностей. Охотно тратился он только на свою персону: одевался по последней моде, словно молодой щёголь, ежедневно бывал у парикмахера, чтобы подвить и надушить остатки своих чёрных волос, а при торжественных оказиях втыкал в галстук булавку с брильянтом, за который, как он выражался, «любая королева согласилась бы подарить ему свою любовь». Когда племянницы хотели поддразнить дядю, они утверждали, будто камень поддельный, и один раз он в бешенстве покинул дом Саломонов и целую неделю там не показывался потому лишь, что зять и сестра тоже позволяли себе усомниться в чистоте камня.