Жорж Санд - Спиридион
Все эти невинные занятия возвратили покой моей душе и бодрость моему телу; однако ровное течение моей жизни было прервано новым, нежданным бедствием. На смену заразной болезни, обрушившейся на монастырь и его окрестности, пришла чума, поразившая весь наш край. У меня имелись некоторые соображения относительно способов предотвратить эпидемические заболевания посредством весьма простых гигиенических мер. Особам, с которыми я поделился этими соображениями, они сослужили добрую службу, и потому я прослыл человеком, знающим лекарство от чумы. Отказываясь от репутации столь лестной, я, однако же, охотно обнародовал свои скромные открытия. Тогда страждущие потянулись ко мне со всех сторон, и вскоре у меня уже едва хватало времени и сил на то, чтобы принять всех желающих; более того, в виде исключения настоятелю пришлось даже разрешить мне покидать монастырь в любое время суток и отправляться к больным. Однако чем больше жертв уносила чума, тем меньшее место занимали в душах монахов благочестие и сострадание, поначалу заставлявшие их держаться милосердно и человеколюбиво. Эгоистичный, подлый страх вытеснил из их сердец все добрые чувства. Мне запретили иметь сношения с больными чумой; двери монастыря закрылись для несчастных, нуждающихся в помощи. Я не мог скрыть от настоятеля своего возмущения. В другие времена он заточил бы меня в темницу, но в ту пору страх смерти до такой степени ослабил его дух и волю, что он выслушал меня с величайшим спокойствием и предложил мне поселиться в двух лье отсюда, в пустыни Святого Гиацинта, и жить в обществе тамошнего отшельника до тех пор, пока эпидемия не прекратится и возвращение мое в монастырь не перестанет грозить опасностью нашим братьям. Оставалось узнать, согласится ли отшельник делить хлеб и кров с новоявленным лекарем. Получив разрешение побывать в пустыни и поговорить с ее обитателем, я немедля отправился в путь. Я мало надеялся услышать благосклонный ответ: отшельник, раз в месяц приходивший к воротам монастыря просить милостыню, никогда не внушал мне симпатии. Хотя благочестивые простецы не оставляли его в нужде, он обязан был во исполнение своих обетов, не столько ради пропитания, сколько для смирения собственной гордыни, регулярно просить милостыню. У меня обычай этот вызывал величайшее презрение; угрюмый, молчаливый отшельник с его вытянутым лицом и блеклыми, глубоко посаженными глазами, которые, казалось, не выносили солнечного света, с его сгорбленной спиной, седой бородой, пожелтевшей от непогоды, и тощей длинной рукой, которую он протягивал скорее настоятельно, нежели смиренно, сделался для меня воплощением фанатизма и лицемерной гордыни.
Поднявшись на гору, я взглянул на море; вид его пленил меня. Сверху оно казалось огромной лазурной равниной, резко кренящейся к громадным береговым скалам; волны его, в эту пору пребывавшие в относительном спокойствии, напоминали ровные борозды, проведенные плугом. Эта голубая бездна, вздымавшаяся подобно холму и представлявшаяся твердой и плотной, словно исполинский сапфир, привела меня в такой головокружительный восторг, что, борясь со страстным желанием броситься вниз, я был вынужден ухватиться за ветки ближайшего масличного дерева. Мне чудилось, что при виде этого великолепия тело должно обрести силу духа и обнаружить умение летать. Я вспомнил тогда Иисуса, идущего по воде, и стал думать об этом божественном человеке, великом, как горы, сияющем, как солнце. «Кто бы ты ни был, метафизическая аллегория или греза восторженной души, – воскликнул я, – в тебе есть величие и поэзия, какой нет во всех наших достоверных фактах и логических рассуждениях, во всех наших замерах и подсчетах!..»
Не успел я произнести эти слова, как слух мой поразило некое заунывное пение, едва слышная скорбная молитва, раздававшаяся, казалось, из самых недр горы. Я обернулся. Некоторое время я пытался понять, откуда несутся эти странные звуки; наконец, взобравшись на соседний утес, я заметил в расщелине поодаль отшельника; голый по пояс, он рыл в песке могилу. У ног его лежал завернутый в циновку труп; из грубого савана торчали ноги, изъеденные чумными язвами. Из полуразверстой ямы, в которой не далее как вчера были в спешке зарыты другие трупы, исходило зловоние. Подле нового покойника лежал невысокий, грубо сколоченный деревянный крест – единственное украшение общей могилы; тут же стояла глиняная плошка с кропилом из ветки иссопа; костер из веток можжевельника очищал воздух. Падавшие отвесно солнечные лучи немилосердно жгли лысый череп и хилые плечи отшельника. С длинной янтарной бороды на грудь стекали струи пота. Охваченный почтением и жалостью, я кинулся к нему. Не выразив ни малейшего удивления, он, отбросив лопату, знаком велел мне взять труп за ноги, а сам подхватил его за плечи. После того как мы предали тело несчастного земле, отшельник вновь установил крест, окропил могилу святой водой, затем, попросив меня подбросить веток в костер, опустился на колени, прочел короткую молитву и удалился, не обращая на меня ни малейшего внимания. Он заметил, что я иду за ним следом, лишь когда мы достигли его пустыни; посмотрев на меня не без удивления, он осведомился, не нуждаюсь ли я в отдыхе. Я постарался как можно короче объяснить ему цель моего прихода. В ответ он молча пожал мне руку и, открыв дверь своего жилища, выдолбленного в скале, показал нескольких больных, лежавших на циновках; было видно, что дни их сочтены.
– Это рыбаки и контрабандисты, которых родные, страшась заразиться, выбросили на улицу. Я не могу вылечить этих несчастных; я утешаю их словами веры и любви, а затем, когда их страданиям приходит конец, предаю тела земле. Не входите, брат мой, – остановил он меня, видя, что я ступил на порог, – этим людям вы уже не поможете, а воздух там внутри насквозь отравлен; сберегите свою жизнь для тех, кого еще можно спасти.
– А за себя, отец мой, вы не боитесь? – спросил я.
– Нет, – отвечал он с улыбкой, – у меня есть верное средство.
– Какое же?
– Мое дело, – отвечал он вдохновенно. – Пока оно не исполнено, я неуязвим. Когда же во мне не будет больше надобности, я стану как другие люди. Если я заболею, то скажу: «Господи, да исполнится воля Твоя; раз Ты прибираешь меня, значит, Тебе больше нечего мне приказать».
При этих словах тусклые глаза его загорелись и, казалось, принялись излучать впитанный ими солнечный свет. Они сияли так ярко, что я вынужден был отвести взгляд и невольно посмотрел на море, сверкавшее у наших ног.
– О чем вы думаете? – спросил отшельник.
– О том, как Иисус шел по воде.
– Что же в этом удивительного? – не понял меня этот достойный старец. – Меня удивляет лишь одно: что святой Петр, видевший Спасителя своими глазами, мог усомниться в нем.
Я тотчас воротился в монастырь, желая рассказать настоятелю об успехе своего предприятия. Впрочем, я мог бы избавить себя от этого труда, если бы вспомнил, что монахам нет дела до устава, особенно когда ими владеет страх. Монастырские ворота были наглухо закрыты, а когда я постучался, привратник крикнул, что, чем бы ни кончился мой поход, в монастырь меня не впустят. Итак, я отправился назад в пустынь.
В обществе отшельника я прожил три месяца. Старец этот был настоящий святой, человек, какие встречались лишь на заре христианства. Пожалуй, во всем, что не касалось служения ближним, его можно было счесть существом весьма заурядным, но зато необходимость помогать страждущим обращала его в подлинного гения милосердия. Более всего восхищали меня его напутствия умирающим. В эти минуты он казался поистине богодухновенным; слова теснились в его душе и изливались бурно, подобно горному потоку. Горькие слезы омывали усталое лицо, изборожденное морщинами. Он знал дорогу к сердцам человеческим. Со страхом смерти он сражался так же бесстрашно, как Георгий Победоносец – со змием. Каким-то чудом он угадывал страсти, некогда волновавшие умирающих, и умел найти для каждого особые слова, даровать каждому особую надежду. Я с удовлетворением отмечал, что сильнее всего он желал облегчить каждому последние минуты пребывания на этой земле; соблюдение пустых формальностей, предписываемых Церковью, волновало его куда меньше. Эта снисходительность была тем драгоценнее, что, когда дело шло о нем самом, он соблюдал католические обряды с величайшей дотошностью и непреклонностью, однако милосердие есть дар Божий, чья власть выше Церкви и ее угроз. Одна слеза умирающего казалась отшельнику важнее всей церемонии соборования; мне случилось услышать от него фразу, поразительную в устах католика. Он поднес распятие к губам человека, стоявшего на пороге смерти; тот отвернулся и поцеловал вместо распятия руку отшельника, после чего испустил дух.
– Ничего! – произнес отшельник, закрывая покойнику глаза. – Тебе простится, ибо ты знал, что такое благодарность; если ты умел оценить самоотверженность человека в этом мире, ты сумеешь понять доброту Господню в мире ином.