Малькольм Лаури - У подножия вулкана
— Да, конечно, — согласился консул. — Вы хотите сказать — электрический провод.
— Но когда выпивается много текилы, эклектический довод бывает как бы бывает как бы un poco dеscompuosto[115], понимаете ли, словно иногда в cine: claro?2[116].
— Своего рода токсикоз, избыток тока. — Консул мрачно кивнул, снял очки и вдруг вспомнил, что вот уже целых десять минут во рту у него по было ни капли, а текила уже почти выветрилась. Он устремил взор в глубину сада, и веки его словно дробились на части, осколки их роились и кружили перед глазами, обретали грозные формы и очертания, смешивались воедино с покаянным ропотом у него в голове, и хотя голоса еще безмолвствовали, они близились, да, близились; душа его вновь обнажилась, зримая, подобная городу, но теперь город этот был предан огню и мечу в возмездие за его безрассудство, за грехопадения на пагубном его пути, и он стал размышлять, смежив пылающие веки, о чудесных токах, бегущих по тончайшим проводам в людях, которые живут полноценной жизнью, все контакты у них исправны, нервы напрягаются лишь в минуты настоящей опасности, а во сне, свободном от кошмаров, они не бездействуют и все же умиротворены: тихая обитель. Проклятие, сколь немилосердно приумножаются страдания (хотя, судя по всем признакам, вчуже, со стороны, кажется, будто жизнь его — сплошное блаженство), когда сознаешь все это и одновременно видишь с полнейшей ясностью чудовищную, распадающуюся на части махину, и свет то загорается, то гаснет, то вспыхивает ослепительно, то меркнет, едва теплится, словно лампочки подключены к обессиленной, иссякающей батарее, а потом, наконец, весь город погрузится во мрак, и вот уже связь прервана, движение нарушено, сейчас упадут бомбы, мысли разбегаются в ужасе...
Консул допил безвкусное пиво. Он сидел в ванной, созерцая стену, и его оцепенение было как бы нелепой пародией на обычную позу, выражающую задумчивость. «Меня глубоко интересуют душевнобольные». Странно, когда подобный разговор заводят с человеком, который только что поил тебя за свой счет. Но именно такой разговор завел с ним доктор в баре отеля «Белья виста». Быть может, Вихиль считал, что его зоркий, наметанный глаз подметил первые симптомы душевной болезни (кстати, просто смешно, если вспомнить его недавние размышления на эту тему, полагать, будто налицо лишь первые симптомы), подобно тому как люди, всю жизнь наблюдающие за изменчивостью ветров и капризами погоды, могут, невзирая на ясное небо, предсказать грозу, беспросветную тьму, которая нагрянет неведомо откуда и помрачит рассудок? Кстати, если на то пошло, небо вовсе не такое уж ясное. И как глубоко заинтересовал бы доктора человек, ощущающий в себе все неистовство космических стихий? Какое лекарство исцелит его душу? Много ли знают даже столпы науки о свирепом всемогуществе недосягаемого для них зла? Ему, консулу, не нужна особая зоркость, чтобы увидеть на этой вот или на любой другой стене роковые для всего мира письмена: «Мене, текел, перес». И в сравнении с этим обычная душевная болезнь подобна капле в море. Но кто поверит, что безвестный мужчина, восседающий в центре мироздания, в ванной, предаваясь одиноким и скорбным думам, повелевает судьбами человечества, что вот сейчас, когда он думает, где-то за сценой моментально натягиваются нити, и целые континенты объемлет пламя, неотвратимо надвигается гроза — как в этот миг, ощетинясь и рыча, гроза, быть может, вдруг надвинулась, затмевая невидимое консулу небо. Но вдруг вовсе не мужчина, а маленький ребенок, невинное дитя, теперь уже несуществующий Джеффри, сидит где-то высоко, во чреве звучащего органа, меняя наугад регистры, и царства отторгаются и рушатся, и мерзость изливается на землю с небес — маленький ребенок, дитя, невинное, как тот младенец в гробу, спускавшемся мимо них по калье Тьерра дель Фуэго...
Консул поднес стакан к губам, испил пустоты и поставил стакан на пол, где еще не высохли мокрые следы ног. Пол ванной хранил сокровенную тайну. Консул вспомнил, как он опять вернулся на веранду с бутылкой пива — теперь ему почему-то казалось, будто это было бесконечно давно, в далекие времена,
— и что-то неосязаемое, незримое таинственным образом настигло его, властно отторгло того человека, возвращавшегося на веранду, от теперешнего, сидящего в ванной (тот, на веранде, хоть и обреченный на вечную погибель, выглядел моложе, держался свободней, самостоятельней, ему было уготовано, уже хотя бы потому, что он снова сжимал в руке полный стакан пива, несравненно лучшее будущее), а Ивонна, юная, пленительная, в белом шелковом купальном костюме, обошла на цыпочках вокруг доктора, и он сказал:
— Сеньора Фермин, поверьте, я очень разочаровал себя, что вы не можете со мной уезжать.
Она обменялась с консулом взглядом, и во взгляде этом была какая-то близость, почти взаимопонимание, а потом Ивонна снова плавала в бассейне и доктор говорил консулу;
— Гуанахуато располагается в кольце крутых, живописных гор.
— Гуанахуато,— говорил доктор, — сообразить невозможно, какое это загляденье, будто бы драгоценный золотой самородок блестит на груди нашей праматери земли.
— Гуанахуато, — сказал доктор Вихиль,
— что там за улицы! Разве отразимы названия этих улиц? Улица Поцелуев. Улица Квакающих Лягушек. Улица Крохотной Головки. Не правда ли, это волнительно?
— Отвратительно, — сказал консул. — Кажется, это в Гуанахуато людей хоронят стоя?.. — И тогда, именно тогда, ему вспомнилась арена, быки, он ощутил в себе прилив сил и окликнул Хью, который сидел, призадумавшись, у бассейна в его, консула, купальных трусах. — От Томалина рукой подать до Париана, туда держал путь твой приятель, — сказал он. — Мы даже могли бы туда завернуть . — Потом он обратился к доктору: — Если угодно, поезжайте и вы... Я позабыл в Париане свою любимую рубку. Надо попытать счастья, вдруг мне ее вернут. В «Маяке». Доктор сказал:
— Бр-р-р, es un infierno[117].
А Ивонна, сдвинув с уха купальную шапочку, чтобы лучше слышать, спросила покорно:
— Ты хочешь пойти на бой быков? А консул в ответ:
— Это не бой, а травля. Надеюсь, ты не слишком утомлена? Доктор не мог поехать с ними в Томалин, это разумелось само собой, хотя поговорить не было возможности, потому что в этот миг неожиданно ахнул громовой раскат, сотрясая дом и распугивая птиц, которые в ужасе заметались над садом. Учебные стрельбы в Сьерра-Мадре. Сегодня консул уже слышал это сквозь сон. Клубы дыма поплыли высоко над горами в дальнем конце долины, окутывая склоны Попо. Три черных стервятника, сбивая листву с деревьев, пронеслись над самой крышей с хриплым клекотом, тревожившим душу, как зов любви. Обезумев от ужаса, они мчались с немыслимой скоростью, чуть ли не кувыркаясь в воздухе, тесно сбитые в кучку, но при этом проворно лавировали и спасались от столкновения. Наконец они отыскали себе убежище на каком-то дереве, и тут эхо пушечной пальбы вторично сотрясло дом, взмыло к небу, все выше, выше, замирая, а часы где-то вдали пробили девятнадцать. Был полдень, и консул сказал доктору:
— Ах, если бы сон черного мага в пещере видений, хоть у него и дрожит рука — эта подробность мне особенно по душе, — уже тронутая распадом, воистину знаменовал собой конец этого распрекрасного мира. К черту. Знаете, companero[118], порой я действительно чувствую, как он уходит у меня из-под ног, погружается, подобно Атлантиде. Все глубже, глубже в объятия ужасных щупалец Меропа у Феопомпа... И огнедышащие горы.
А доктор сказал, мрачно кивая головой:
— Si, это текила. — Hombre, un poco de сerveza, un poco de vino[119], но никогда больше не надо текилы. Не надо мескаля. —
И добавил, понизив голос до шепота: — Но ведь теперь, hombre, ваша esposa[120] вернулась. — (Кажется, доктор Вихиль повторил эти слова многократно, и всякий раз выражение лица у него было иное: «Но ведь теперь, hombre, ваша esposa вернулась».)
— А догадаться, что для вас не будет бесполезна моя помощь, я мог очень просто. Нет, hombre, я уже говорил вам с ночи, что я не есть особенно заинтересованный в деньгах... Con permiso4, посыпание штукатуркой не есть хорошо. — И точно, штукатурка мелким дождем окропила голову доктора. А потом: «Hasta la vista», «Adios», «Muchas gracias», «Благодарю вас от души», «Жаль, что мы не можем с вами поехать», «Желаем вам приятно провести время» — это донеслось уже от бассейна. И снова: «Hasta la vista», потом тишина.
А теперь консул сидел в ванной, собираясь ехать в Томалин. — Ох...— сказал он. — О-ох...
Но в конце концов ничего ужасного не случилось. Первым делом умыться. Снова потея и дрожа, он снял с себя пиджак и рубашку. Отвернул кран над раковиной. Но по какой-то непонятной причине он встал под душ, стоял в мучительном ожидании леденяще холодных струй и не дождался. И брюки до сих пор были на нем.
Консул беспомощно сидел в ванной и разглядывал насекомых, которые рассеялись на стене вразброс, будто суденышки нa рейде. Гусеница поползла к нему, извиваясь и шаря вокруг пытливыми щупиками. Крупный сверчок, как самолет с полированным фюзеляжем, повис на занавеске, легонько колыхаясь и по-кошачьи умывая мордочку, а глаза его, прикрепленные к голове тонкими нитями, словно вращались на своих осях. Консул подвинулся, обернул голову в уверенности, что гусеница уже совсем близко, но она тоже подвинулась, едва уловимо скользнула в сторону. И теперь прямо на него медленно полз скорпион. Консул вскочил, дрожа всем телом. Но не скорпиона он испугался. Он испугался, потому что тонкие темные гвоздики, местами вбитые в стену, пятнышки от раздавленных комаров, даже царапины и трещинки на штукатурке, стаяли вдруг роиться, и, куда ни глянь, всюду оживало насекомое, срывалось со стены и жалило его прямо в сердце. Ему мерещилось, и это было всего ужасней, будто все насекомые, какие есть в мире, слетелись сюда, захлестывали, накрывали его сплошной тучей. Блеснула бутылка в дальнем конце сада, на миг озарила душу, и консул, пошатываясь, вбежал в свою спальню.