Евгений Марков - Чернозёмные поля
Сам шишовский мужик в болезнях не обращается к врачу «за подаянием помощи», а едет прямёхонько к бабке накидывать горшки или поесть сулемы. В холеру ест десятками сырые огурцы и зелёные яблоки, запивая их водой из ведра, нечистот ничем не засыпает и никаких инструкций медицинского совета и губернского комитета общественного здравия не слушает. Нет дождей, всходы плохи — священника на колодезь! Освятить воду, окропить поля, давай попа в ризе по зеленям катать; один покатает на своём загоне, другой к себе тащит: «Батюшка, за что ж у меня не покатался?» А о сельском благоустройстве, с больницами и богадельнями, даже понятия не имеют. Курные хаты свои, без труб и пола, обзываемые в уставах «домами», шишовский мужик лепит друг на дружку, обваливает соломой сверху и сбоку, словно нарочно готовит их для пожара, и хотя действительно на некоторых избах зачем-то висели чёрные дощечки с изображением рычагов, вёдер, топоров и лестниц, однако ни у кого в избе таких предметов не находилось, а если и находились какие-нибудь, то никто их на пожар никогда не выносил и не собирался выносить. Старосту Петруху шишовский мужик также не был расположен почитать за начальство и сельскую «полицию» и «оказывать законное повиновение» всем его требованиям. Напротив того, он самым искренним образом толкал это начальство в душу, срамя его на целое село мироедом и обирателем, и староста Петруха не думал подымать шуму из такой малости.
Дорожный устав на практике чрезвычайно упрощался. Каждый смотрел на дорогу, как на вещь, никому не принадлежащую, и потому всякий пользовался ею, как хотел. Иной просто себе ехал по ней, другой сидел на ней по ступицу в грязи, третий припахивал дорожки к своему загону; иной брал глину среди дороги, если там оказывалась глина, иной перекапывал её ямами, если замечал, что уж больно достаётся его хлебу. Что будут делать те, которые попадут ночью в эти глинища и ямы, об этом подумают они сами. Всяк за себя, а Бог за всех. Ведь не думали о хозяине поля те, кто повыбили колёсами его хлеб! Шишовские дороги не спорили со стихиями. Будучи от природы мягкого чернозёмного грунта, они нисколько не считали предосудительным расплываться в дождь и замерзать в осеннюю «колоть». Поэтому не их была вина и не вина шишовского обывателя, если разнообразные предписания сельских почт сводились на деле к одному простому и удобопонятному правилу: можно ездить, когда можно, а когда ездить нельзя, нельзя ездить. Можно оказывалось летом, если не было больших дождей, зимою, если не было больших снегов; нельзя — осенью и весною, когда трудно было рассчитывать на какие-нибудь благоприятные исключения. Это обстоятельство, конечно, очень бы изумило петербургского столоначальника, сочинявшего циркуляр о двенадцати верстах в час. Земский почтарь Яков Кривых, державший «пунт» в Прилепах, смотрел на почтовое дело вовсе не с точки зрения этого столоначальника и не столько заботился о том, сколько часов должен «проследовать» столоначальник по расписанию от Шишов до Крутогорска, сколько о том, как бы ему в одно и то же время и получить от управы по сто двадцать пять рублей на лошадь, и пахать поля на этих же лошадях, а насчёт обязанности своей выбирать «трезвых и хорошо знающих местность проводников» Яков Кривых даже и не подозревал, будучи сам постоянно хмелен и не видя в этом состоянии ничего предосудительного. В глазах Якова единственною рекомендациею при найме ямщика служило то очевидное обстоятельство, если малый брал рублями пятью на год дешевле других, хотя бы сам он был из Архангельска и не знал, как проехать до приходской церкви.
Но замечательнее всего было то, что никто в Шишовском уезде не считал себя обязанным заставлять шишовского мужика соблюдать уставы свода законов. Само шишовское начальство во всех этих уставах, циркулярах и инструкциях, особенно новых, видело словно посягательство на свои собственные интересы. Старыми уставами уже перестали тревожиться, потому что давно убедились в их безопасности и считали их существование необходимым только для приличия, — надобно же, чтобы по каждому делу было какое-нибудь распоряжение начальства, как на каждый праздник непременно полагается своя особая церковная служба. В сущности же шишовские власти увёртывались от уставов и инструкций, пожалуй, ещё заботливее и искренне, чем мужички. Всякая местная власть отбивалась от новых предписаний начальства по мере своих сил и старалась применять их лишь настолько, насколько эти новые предписания имели связь с их личным благосостоянием. Так, например, становые пристава Шишовского уезда очень одобряли либеральную реформу правительства, заключавшуюся в увеличении содержания становых приставов, «с целью привлечения к этой важной обязанности более просвещённых сил нашего общества». Хотя становые во всех четырёх станах Шишовского уезда остались те же — тот же хозяйственный Лука Потапыч в первом стане, Демид Кузьмич во втором, Януарий Херувимыч из поляков в третьем и рябой Фёдор Федотыч в четвёртом, и хотя степень их просвещения прибавкою жалованья особенно не увеличилась, если не считать за признак просвещения немедленную покупку кринолинов и шиньонов всеми четырьмя «становихами», однако господа шишовские становые стали на себя смотреть гораздо уважительнее, к помещикам относиться без прежнего подобострастия, а от мужиков уже не стали принимать приношений в скромном размере прошлого года, когда они ещё не были просвещёнными силами общества. А затем, все помыслы Луки Потапыча, Фёдора Федотыча, их товарищей и начальников сосредоточивались на разведении кругленьких лошадок к Троицкой ярмарке, не невинных трудах собирания воска и мёда с собственных пасек. Лука Потапыч отлично знал все статьи всех без исключения уставов и ещё лучше знал, что шишовские мужики его стана ежедневно нарушают все эти статьи от первой до последней, но сознание это нисколько не возмущало душевного спокойствия Луки Потапыча. Проезжая на своих бегунках по деревне и видя, как мужики, вопреки статье врачебного устава всею деревней, со старостой, сотником и десятников в том числе, преспокойно мочат в реке целые скирды пеньки, Лука Потапыч остановит, бывало, своего пегого мерина и ласково поговорит с мужичками: «Что, братцы, за пенечку взялись? Давно бы пора! Грузите потяжелее сверху, чтобы не всплыла!» — И поедет себе шажком дальше.
Точно так же мало возмущало Луку Потапыча истребление дичи в лесах, истребление рыбы в водах в неурочное время. Увидит, мужики вылавливают в половодье сетями и веретьями мелкую рыбёшку на возы, только скажет: «Что ж рыбки-то становому не принесёте? Целый пост одной рыбки не съел! Эх, вы!» — о статье свода законов и не заикнётся, хотя непременно вспомнит её при этом случае.
Лука Потапыч имел на этот счёт свою собственную теорию. «Эх, батюшка, — одушевлённо поучал он иногда неопытного ревнителя законов. — Сейчас видно, что вы новичок. Разве можно к человеку с законами, словно с ножом к горлу, приставать! Да ведь коли все законы строго исполнять, так и им, и нам с вами одного дня не прожить! Ведь законом, ровно сетью, всякого человека охватишь, коли только захотеть. Писать-то легко, батюшка, да исполнять каково? Бумага всё терпит, а вот пусть-ка сочинители эти петербургские придут сюда к нам на деревню да сами нашего сиволапого мужика заставят все свои выдумки проделывать. Не замай, повозится, а мы посмотрим! Небойсь бы сразу смекнули, что следует, а чего не следует писать. Это не то, что подгонять других. Конечно, мы народ подневольный, мы всё должны исполнять, что начальство приказывает… Ну, и исполняешь, как знаешь…»
Гордей Железный
Ранним утром, не тем, что называется ранним у людей, пьющих чай и кофе около сверкающего самовара, а мужицким ранним утром, когда солнышко, по мужицкому выраженью, ещё на полдуба не встало, шёл Василий Мелентьев по узкой зелёной меже между пересухинских полей и полей однодворческого села Прилеп. Василий шёл пешком, с ореховою хворостинкою в руках, спорым и машистым шагом. Из чего запрягать животину, уже три месяца не видавшую овсяного зерна, бить колёса и тратить покупной дёготь, когда до Прилеп всего только поле перебежать? Положим, и поле не шутка: вёрст на шесть растянуто пересухинское, вёрст на шесть прилепинское; да всё будто одно своё поле — никаких чужих сёл на дороге; своё перебежал, а там уже прилепинских загоны пошли, до места, значит, дошёл.
Июньское утро, ясное и свежее, производило ласкающее впечатление даже на мужицкое сердце Василия, осуровевшее и обмозолившееся в мужицкой нужде и мужицкой работе. Без определённой думы, но с хорошим чувством, молча смотрел он кругом себя на широкий простор Божьего мира. Красота летнего дня проникала всё, что было видно его глазу, и дали, и близь. Мягкий утренний ветер, стеливший молодую рожь весёлыми зелёными волнами, и у него на сердце словно струил такие же тихие волны. Колосья наливались, длинные и сытые, уже перевешивая стебель; сладок был мужицкому глазу этот сочный налив. А тут овсы поднимаются зелёною шубою; гречиха укрыла чёрную, как бархат, сырую землю своим широким сплошным листом; Бог всего уродил! Давно ли, кажется, ходил Василий в лаптях по чёрному полю, раскидывая из плетушки чёрное семя… Давно ли в поту и пыли увязал он по самые лодыжки, идя за сохою? Как сыпь высыпала через недельку гречиха и охватила всё чёрное поле, ни одной травке подняться не дала, укрыла, как водой улила. А теперь уж перепел кричит в ней свои задорливые «ма-в-ва! фить-фир-вить!» Теперь уже и дергач трещит в ней однообразным и отрывистым басом…