Альфонс Доде - Нума Руместан
В «Лайте» уже два дня как проживал женевский католический епископ, о чем должно было быть сообщено в надлежащий момент, а также генеральный советник департамента Ивер, помощник судьи с острова Таити, архитектор из Бостона, словом, целый набор видных гостей. «Козочка» тоже ожидала прибытия «депутата от департамента Роны с семьей». Но и депутата и помощника судьи — всех затмила пламенеющая славой борозда, которую всюду оставил за собой Нума Руместан. Интересовались только им, говорили только о нем. Любые предлоги годились для того, чтобы проникнуть в «Дофинейские Альпы», пройти мимо малой гостиной первого этажа, окнами в сад, где министр изволил трапезовать в обществе своих дам и помощника, поглядеть, как он играет в шары — любимую игру южан — с миссионером патером Оливьери, необыкновенно волосатым при своей святости, который так долго жил среди дикарей, что перенял их повадки, не своим голосом орал, когда целился, а кидая шары, поднимал их над головой, словно томагавк.
Привлекательная внешность министра и его обходительность покоряли все сердца, но особенно располагала к нему его симпатия к простым бедным людям. На следующий же день после того, как он поселился в гостинице, два лакея, обслуживавшие второй этаж, сообщили в людской, что министр берет их в Париж в качестве своих слуг. Так как слуги они были отличные, г-жа Ложерон состроила довольно кислую гримасу, но и виду не показала его превосходительству, чье пребывание так высоко подняло ее гостиницу. Префект и ректор университета приехали из Гренобля в парадных мундирах приветствовать Руместана.
Аббат монастыря Гранд-Шартрез — Нума выступал на стороне монахов во время процесса между ними и орденом премонстрантов, которые тоже занимались производством ликера, — торжественно прислал ему ящик шартреза высшего сорта. Наконец, к нему явился префект Шамбери за распоряжениями по случаю предстоящего торжества — закладки нового лицея. На этом торжестве министр должен был произнести речь — декларацию насчет радикального изменения университетских порядков. Но министр попросил, чтобы ему дали отдохнуть: прошедшая парламентская сессия его крайне утомила, он котел бы немного отдышаться, отоити среди своих близких и на досуге подготовить эту пресловутую шамберийскую речь, которая должна была иметь такое важное принципиальное значение. Префект отлично это понял, он только просил, чтобы его предупредили за двое суток, дабы он успел придать торжеству должный блеск. Закладки ждали уже два месяца, можно было еще подождать момента, удобного для прославленного оратора.
На самом же деле Нуму удерживала в Арвильяре не потребность в отдыхе, не досуг, якобы необходимый этому изумительному импровизатору, на которого время и размышление действовали, как сырость на фосфор, а присутствие Алисы Башельри. После пятимесячного страстного флирта с малюткой Нума не продвинулся ни на шаг вперед с позиций, на которых находился в первый день их встречи. Он бывал у них в доме, наслаждался изысканной рыбной похлебкой, приготовляемой г-жой Башельри, и шансонетками бывшего директора Фоли-Борделез, вознаграждал за эти мелкие удовольствия подарками, букетами, присылкой билетов в министерские ложи, на заседания Академии, Палаты депутатов, вплоть до пожалования автору песенок академического значка. Но все это нисколько не продвинуло его личных дел. А ведь он был не из новичков, что ходят ловить рыбку в любое время дня, не измерив глубины вод и не насадив на удочку солидной приманки. Беда была в том, что охотился он на очень увертливую золотую рыбку, которая забавлялась его предосторожностями, захватывала приманку, порою делала вид, что она поймана, и тут же выскальзывала из рук одним рывком, так что во рту у него пересыхало от желания, а сердце в груди трепыхалось от изгибов ее стройной талии и соблазнительных бедер. Игра эта донельзя раздражала его. Только от Нумы зависело прекратить ее, ублаготворив малютку тем, чего она добивалась, — назначением на амплуа первой певицы Оперы с пятилетним контрактом, большим жалованьем, с блеском и треском, притом так, чтобы все это было перечислено на гербовой бумаге, а не ограничивалось одними разговорами да обычным у Кадайяка «по рукам». В это она верила не больше, чем во все «Можете мне поверить… Считайте, что все в порядке…», которыми Руместан вот уже пять месяцев пытался обвести ее вокруг пальца.
Нума находился между двух огней. «Хорошо, — говорил Кадайяк, — но в том случае, если вы возобновите договор со мной». Между тем Кадайяк был конченый человек: то обстоятельство, что он возглавлял первый в стране музыкальный театр, являлось скандалом, пятном, гнилым наследием имперской администрации. Пресса наверняка ополчится на трижды продувшегося игрока, не смеющего носить офицерский крест Почетного легиона, на циничного «показчика», бессовестно швыряющего на ветер государственные средства. Устав от того, что ей надо все время увертываться, Алиса в конце концов сломала удочку и уплыла с крючком и приманкой во рту.
Однажды, придя к Башельри, министр нашел дом опустевшим. На месте был только папаша, который в утешение спел ему свой последний рефрен:
Ты мне дай-ка свое.
Променяй на мое.
Он с трудом перетерпел месяц, потом возвратился к старому шансонье, который угостил его своим новым произведением:
Пойдет колбаска — все пойдет…—
и сообщил, что обе дамы превосходно чувствуют себя на водах и намерены остаться еще на один срок. Вот тогда — то Руместан и вспомнил, что его ждут на закладку шамберийского лицея — данное им неопределенное обещание так и висело бы в воздухе, не находись Шамбери по соседству с Арвильяром, куда по счастливой случайности Жаррас, врач и приятель министра, только что послал мадемуазель Ле Кену.
Они встретились в первый же день в саду гостиницы. Она изумилась, увидев его, как будто не прочитала утром высокопарного сообщения «Курортной газеты», словно вся долина вот уже целую неделю не предвозвещала тысячеголосым шумом своих лесов и звоном источников о прибытии его превосходительства. — Как? Вы здесь?
— Я приехал проведать свояченицу, — напуская на себя министерскую важность, ответил он.
Впрочем, и он выразил удивление, что мадемуазель Башельри еще в Авильяре. Он полагал, что она уже давно уехала.
— Что поделаешь? Приходится лечиться, раз Кадайяк говорит, что голос у меня хромает.
Затем парижское прощание, одними кончиками ресниц, — и она удалилась со звонкой руладой, с милым воробьиным чириканьем, которое слышишь еще долго после того, как птички уже не видно. С этого дня ее повадка изменилась. Она уже не изображала преждевременно развившуюся девчонку, которая беспрерывно носится по гостинице, крокирует г-на Поля, качается на качелях, играет в детские игры, водится только с малышами, обезоруживает самых строгих маменек и самых угрюмых духовных отцов невинностью своего смеха и усердным посещением церкви. Снова появилась Алиса Башельри, дива театра Буфф, бывалый весельчак — поваренок, окруженная молодыми вертопрахами, душа празднеств, пикников, ужинов, которые неизменное присутствие мамаши лишь наполовину спасало от дурной славы.
Каждое утро, за целый час до того как дамы в светлых платьях спускались вниз, у подъезда останавливалась плетеная коляска с белым полотняным верхом, обитым фестончатой бахромой, а вокруг нее фыркали кони веселой кавалькады, в которой участвовала вся свободная мужская молодежь «Дофинейских Альп» и соседних гостиниц: помощник судьи, американский архитектор и прежде всего молодой человек с силой сопротивления, — сейчас певичка уже, видимо, не приводила его в отчаяние невинным ребячеством. В коляску запихивали верхнюю одежду для вечернего возвращения, ставили на переднее сиденье громадную корзину с провизией, и все на рысях мчались через селение по дороге в Шартрез де Сен-Югон — три часа езды по горам, по крутым извивам шоссе, чуть ли не по вершинам, черным от сосновых лесов, спускающихся в пропасти, к белым от пены горным речкам или же в направлении Брам-фарин, где можно поесть сыру и запить его местным кларетом, очень крепким, от которого начинают плясать Альпы, Монблан, весь чудесный кругозор с ледниками, синими обрывистыми склонами, которые так хорошо видно сверху, с озерками — этими блестящими осколками неба у подножья скал. Спускались в сплетенных на веток санках без спинок, в которых надо крепко держаться за ветки, стремительно летя по крутым склонам. На более гладких местах санки тащит горец, бегущий, не разбирая дороги, по бархату пастбищ, по щебнистым, сухим руслам, одинаково скоро и по каменным глыбам и по широкой излучине ручья, так что под конец, уже добравшись донизу, чувствуешь себя ошалелым, избитым, еле дышишь, во всем теле трясучка, в глазах все ходит ходуном — ощущение такое, будто остался жив после ужасающего землетрясения.