Эдит Уортон - Эпоха невинности
В любом случае ты будешь лучше всех, милая, — отозвался он, размышляя, откуда у нее внезапно появился этот, с его точки зрения, нездоровый интерес к нарядам, который так раздражал его в Джейни.
Она откинулась на спинку стула и вздохнула: — Это так приятно слышать, Ньюланд. Но мне от этого не легче.
— Почему бы тебе не надеть свадебное платье? — вдруг осенило его. — Это было бы неплохо, не так ли?
— О господи! Если б оно было! Но его отправили в Париж на переделку к следующей зиме, и Ворт[67] его еще не вернул.
— Что ж поделаешь, — отозвался Арчер, вставая. — Посмотри, туман вроде рассеялся. Если мы сделаем марш-бросок, у нас есть шанс попасть в Национальную галерею и посмотреть картины.
После трехмесячного свадебного путешествия, которое Мэй в письмах через океан своим подругам называла «блаженством», молодожены собирались возвращаться домой.
Они так и не поехали на итальянские озера — поразмыслив, Арчер решил, что не может представить свою жену на фоне этого пейзажа. Она же, проведя месяц у парижских портных, была настроена в июле полазить по горам, а в августе покупаться. Этот план был скрупулезно выполнен — они провели июль в Интерлакене и Гринделвальде, а август — в маленькой деревушке Этрета на нормандском побережье, которое им рекомендовали как экзотическое и тихое местечко. Раз или два, в горах, Арчер показывал в южную сторону и говорил: «Там Италия», и Мэй, по колено в траве, радостно улыбалась и говорила: «Было бы неплохо поехать туда следующей зимой, если только работа не удержит тебя в Нью-Йорке».
В реальности оказалось, что путешествовать понравилось ей даже меньше, чем он ожидал. Она воспринимала путешествие (после того, как все наряды были заказаны) как возможность походить пешком и поездить верхом, поплавать и набить себе руку в потрясающей новой игре под названием «теннис». Когда же они наконец вернулись в Лондон, где им предстояло провести две недели, чтобы заказать одежду уже Ньюланду, она больше не скрывала того нетерпения, с которым ждала дня, когда можно будет сесть на пароход и отправиться домой.
В Лондоне ничего, кроме театров и магазинов, ее не интересовало. Однако лондонские театры понравились ей меньше, чем парижские кафешантаны, где, под сенью цветущих каштанов на Елисейских Полях, она испытала неизведанные ощущения, глядя вниз с ресторанной террасы на «кокоток» и слушая Арчера, который переводил ей те песенки, которые мог счесть более-менее подходящими для ее неискушенного слуха.
Арчер вернулся к своим старым традиционным понятиям о браке. Было гораздо менее утомительным придерживаться обычаев и вести себя с ней так, как его друзья вели себя со своими женами, чем стараться донести до нее свои теории, с которыми он так долго носился, пока был холостым.
Не было смысла пытаться «эмансипировать» жену, которая и не подозревает о том, что она не свободна; более того, он понял, что, собственно, свобода и нужна была ей именно для того, чтобы принести ее на алтарь супружеской любви. Ее внутреннее благородство помогло ей принести этот дар с достоинством. Возможно, придет день, когда она найдет в себе силы взять этот дар назад — если будет считать, что делает это для его блага. Однако ее представления о браке были столь просты, что невозможно было предположить, что за кризис мог бы вызвать подобную ситуацию — разве что уж откровенные оскорбления с его стороны, — но тонкость ее чувства к нему делала это невероятным. Что бы ни случилось, Арчер знал, она всегда останется верной, внимательной и незлопамятной — и это заставляло его придерживаться тех же добродетелей.
Все это и способствовало его возврату к старому образу мыслей. Если бы ее простота была простотой человека недалекого ума, он бы был в раздражении и поднял мятеж; но так как черты ее характера были столь же благородны, как и черты ее лица, он не возражал, чтобы она превратилась в ангела-хранителя всех его старых мечтаний и святынь.
Все эти ее качества едва ли были способны оживить заграничное путешествие, хотя делали ее легким и приятным товарищем; но Арчер сразу понял, как они пригодятся в повседневной жизни. Он не боялся быть погребенным под ними — его интеллектуальная и творческая жизнь будет, как и раньше, протекать вне домашнего круга, зато внутри него не будет удушающе мелочной атмосферы. А потом у них появятся дети — и все острые углы их совместной жизни сгладятся.
Все это пронеслось в его голове во время их долгой медленной поездки из Мэйфера в Южный Кенсингтон, где жили миссис Карфри и ее сестра. Арчер тоже предпочел бы избегнуть дружеского гостеприимства: в соответствии с семейными традициями он всегда в путешествии предпочитал осматривать достопримечательности и наблюдать заграничную жизнь со стороны, притворяясь, что не замечает присутствия себе подобных. Однажды летом, как раз после окончания Гарварда, ему пришлось провести несколько недель во Флоренции в обществе чудаковатых европеизированных американцев, танцуя все ночи напролет во дворцах с титулованными дамами и полдня проводя с повесами и денди у карточных столов в фешенебельном клубе. Он вспоминал все это как прекрасный сон — такой же нереальный, как карнавал. Эти эксцентричные женщины, лишенные национальных черт, вечно погруженные в какие-то сложные любовные истории, которые непременно пересказывались всем подряд, и предметы их страсти или наперсники — блестящие молодые офицеры и старые пьяницы с крашеными волосами — так поразительно отличались от людей, среди которых Арчер родился и вырос, и так были похожи на дорогие дурно пахнущие оранжерейные экзотические цветы, что не долго занимали его воображение. Ввести жену в подобное общество было невозможно — а никто другой к их обществу особенно и не стремился.
Вскоре после приезда в Лондон он столкнулся с герцогом Сент-Острей, и герцог, мгновенно узнав Ньюланда, сердечно его поприветствовал. «Я надеюсь, вы заглянете ко мне», — пригласил герцог, но какой же благовоспитанный американец мог принять подобное приглашение? Больше они не виделись…
Молодой чете даже удалось избежать встречи с английской тетушкой Мэй, женой банкира, потому что она не вернулась еще из Йоркшира; но, надо признаться, они нарочно отложили визит в Лондон до осени — ведь если бы они приехали в разгар сезона, это дало бы повод родственникам, с которыми они не были знакомы, обвинить их в неделикатности и навязчивости.
— Возможно, у миссис Карфри вообще никого не будет — в это время Лондон похож на пустыню, и ты перестаралась в своем желании быть краше всех, — сказал Арчер Мэй, которая сидела рядом с ним в двуколке и была так безукоризненно хороша в небесно-голубом плаще на лебяжьем пуху, что грешно было окунать ее в лондонскую копоть и осеннюю грязь.
— А пусть не считают, что мы одеваемся как дикари, — сказала она с презрением, которое до глубины души возмутило бы индейскую принцессу Покахонтас.[68] И Арчер снова подивился тому священному преклонению американских женщин, даже тех, кто лишен суетности, перед этим божеством высшего света — одеждой.
«Это их военные доспехи, — подумал он, — этим они защищаются от неизвестного и бросают ему вызов». И он понял впервые, почему Мэй, которой не пришло бы в голову завязать лишнюю ленту в волосах для того, чтобы понравиться мужу, с такой серьезностью и внимательностью заказывала свой немалый гардероб.
Он оказался прав — гостей у миссис Карфри было немного. Кроме хозяйки и ее сестры, в длинной холодной гостиной оказалась еще одна укутанная шалью дама, ее муж, добродушный приходской священник, застенчивый племянник миссис Карфри и смуглый джентльмен небольшого роста с живыми глазами, которого она представила как домашнего репетитора мальчика, назвав при этом какую-то французскую фамилию.
В эту невыразительную компанию, к тому же освещенную довольно тусклым светом, Мэй Арчер вплыла словно лебедь в лучах заката; она казалась ярче, крупнее, прекраснее, чем обычно, и так напористо шелестела шелками, что Арчер понял, что с помощью этого натиска она пытается побороть свою робость.
«Господи, о чем же я буду с ними говорить?» — беспомощно взывали к Арчеру ее глаза в ту самую минуту, когда все в комнате были потрясены ее блистательным обликом. Но красота, пусть даже и не вполне уверенная в себе, всегда найдет отклик в сердце мужчины; и тотчас же и викарий, и гувернер с французским именем ринулись ей «на подмогу».
Однако, несмотря на все их старания, обед оказался довольно тоскливым. Арчер заметил, что Мэй, пытаясь показать свою непринужденность в общении с иностранцами, становилась невыносимо провинциальной в своих высказываниях. Поэтому — хотя красота ее и вызывала оживление и восхищение — ее реплики не давали возможности собеседникам выказать остроумие. Викарий вскоре сдался; но гувернер, который правильно и свободно говорил по-английски, продолжал изливать свое галантное красноречие до тех пор, пока дамы, к явному облегчению обоих участвующих в беседе сторон, не удалились в гостиную.