Уильям Фолкнер - Деревушка
«Так чего ж тогда он хочет? — заорал Князь. — Чего он хочет? Рая, что ли?»
Тут старик поднял на него глаза, и Князь подумал было: «Да, не простил он мне той насмешки». Но оказалось совсем другое.
«Нет, — говорит старик. — Он хочет ада».
И на миг стало тихо в великолепной, царственной зале, увешанной гордыми, изодранными в битвах дымами от костров древних мучеников, ни звука не было слышно, кроме шипенья сковородок и неумолкающих приглушенных воплей истинных христиан. Но Князь был плоть от плоти и кровь от крови своего папаши. В мгновение ока от праздного сибаритства и от всяких там смешков не осталось и следа; словно сам старый Князь собственной персоной стоял перед ними.
«Приведите его ко мне, говорит. И оставьте нас вдвоем».
И вот они привели его, и вышли, и затворили дверь. Его платье еще слегка дымилось, хотя он хорошенько отряхнулся, перед тем как войти. Он подошел к трону, жуя, с плетеным чемоданом в руках.
«Ну?» — сказал Князь.
Он повернул голову и сплюнул, и плевок сразу сгорел на полу, взвился кверху маленьким синим дымком,
«Я, говорит, насчет этой самой души».
«Да, мне доложили, — говорит Князь. — Но только у тебя нет души».
«Моя, что ли, это вина?» — говорит он.
«А моя, что ли? — говорит Князь. — Ты думаешь, я тебя создал?»
«А кто ж еще?» — говорит.
И на этом он поймал Князя, и Князь это понял. И вот Князь решил подмазать его сам. Он перечислил все искушения, наслаждения, блаженства, и речь его звучала слаще музыки, когда он их расписывал в подробностях. Но тот даже жевать не перестал — знай себе стоит и чемодан из рук не выпускает. Тогда Князь говорит: «Гляди сюда», — и указал на стену, и тут перед ним все стало проходить, он увидел все по порядку, и себя самого, как он это делает, даже такое, до чего он сам никогда бы и не додумался, и наконец все кончилось, даже самое немыслимое. А он только повернул голову и снова плюнул на пол табачную жвачку, и Князь откинулся на спинку трона, разъяренный и сбитый с толку.
«Так чего же ты хочешь? — говорит Князь. — Чего ты хочешь? Рая?»
«Об этом я как-то не думал, — говорит он. — А разве вы и там распоряжаетесь?»
«А кто же еще?» — говорит Князь. И Князь понял, что теперь он его поймал. Собственно-то, Князь с самого начала знал, что поймал его, — с той самой минуты, когда они пришли и сказали, что, мол, он явился и все законы назубок знает. Князь даже перегнулся через подлокотник и ударил в пожарный колокол, чтобы старик пришел поглядеть и послушать, как все получится, а потом снова откинулся на спинку трона и поглядел на того, что стоял внизу со своим плетеным чемоданом. И говорит:
«Ты допускаешь и даже настаиваешь, что тебя создал я. А раз так, значит, твоя душа была моей с самого начала. И значит, когда ты отдал ее в виде обеспечения под этот самый вексель, ты отдал то, что тебе не принадлежит, и тем самым принял на себя ответственность за…»
«А я против этого и не спорю», — говорит он.
«…преступное деяние. Бери, стало быть, свой чемодан, и… — говорит Князь. — А? — вдруг говорит он. — Что ты сказал?»
«Я против этого и не спорю», — говорит тот.
«Против чего? — говорит Князь. — Против чего ты не споришь?»
Но только слов этих уже не слышно, и Князь наклоняется вперед, и вот он уже чувствует раскаленный пол под своими коленями, чувствует, что хватает самого себя за глотку и тянет и рвет, чтобы исторгнуть оттуда слова, словно роет картошку в мерзлой земле. «Кто ты такой?» — говорит он, задыхаясь, хватая ртом воздух, и таращит глаза на того, а тот уже сидит на троне, со своим плетеным чемоданом, и над ним яркие языки пламени, будто корона. «Бери рай! — вопит Князь. — Бери его! Бери!» И вверху ревет ветер, а внизу ревет мрак, и Князь скоблит когтями по полу, царапается, скребется у запертой двери, вопит……………………………………………………………………
КНИГА ТРЕТЬЯ
ДОЛГОЕ ЛЕТО
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Остановив фургончик, Рэтлиф глядел, как Уорнер выехал со двора на своей старой белой кобыле, которая свернула по улице вдоль загородки, и уже издали было слышно, как в брюхе у нее екает, раскатисто и гулко, словно орган гудит.
«Значит, он снова верхом, — подумал Рэтлиф. — Пришлось, видно, раскорячиться, не пешком же ходить. Значит, и это у него отняли. Мало того что он сделал дарственную на землю, уплатил два доллара за регистрацию, купил билеты в Техас и наличные денежки выложил, так нет же, пришлось и новую коляску отдать вместе с кучером, только бы как-нибудь сплавить из лавки и из дому этот галстук бабочкой».
Лошадь, как видно, сама остановилась, поравнявшись с фургончиком, где сидел Рэтлиф, скромный, сдержанный и грустный, словно приехал выразить соболезнование в дом покойника.
— Какое несчастье, — тихо сказал он.
Он не хотел уязвить Уорнера. Он не думал о позоре его дочери, да и вообще о ней не думал. Он говорил о земле, об усадьбе Старого Француза. Никогда, ни на один миг он не мог поверить, что усадьба ничего не стоит. Он поверил бы этому, достанься она кому-нибудь другому. Но раз уж сам Уорнер купил ее и оставил за собой, даже не пытаясь продать или еще как-нибудь сбыть с рук, — значит, тут что-то есть. Он не допускал и мысли, что Уорнер может когда-нибудь попасть впросак: если он что купил, значит, дал дешевле, чем всякий другой, а если не продает, значит, знает своему добру настоящую цену. На что Уорнеру эта усадьба, Рэтлиф не понимал, но Уорнер ее купил и не хотел продавать, и этого было довольно. И теперь, когда Уорнер наконец расстался с ней, Рэтлиф был убежден, что он взял за нее настоящую цену, ради которой стоило ждать двадцать лет, или, во всяком случае, цену немалую, пусть даже не деньгами. А принимая в соображение, кому Уорнер отдал усадьбу, Рэтлиф приходил к выводу, что он сделал это не ради выгоды, а поневоле.
Уорнер словно прочел его мысли. Сидя на лошади, он хмуро супил рыжеватые брови и блестящими колючими глазками исподлобья глядел на Рэтлифа, который и по духу, и по складу ума, и с виду годился ему в сыновья скорее, чем любой из собственных его отпрысков.
— Значит, по-вашему, одной печенкой этому коту глотку не заткнуть? сказал он.
— Разве что внутри будет веревочка с узелком запрятана.
— Какая такая веревочка?
— Не знаю, — сказал Рэтлиф.
— Ха! — сказал Уорнер. — Нам не по пути?
— Не думаю, — сказал Рэтлиф. — Я отсюда прямо в лавку. «Разве только ему тоже взбрела охота посидеть там, как бывало», — подумал он.
— И я туда же, — сказал Уорнер. — Разбирать тяжбу, будь она трижды неладна. Между этим окаянным Джеком Хьюстоном и другим, как бишь его… Минком. Из-за его паршивой коровы, чтоб ей околеть.
— Так, значит, Хьюстон подал в суд? — сказал Рэтлиф. — Неужто Хьюстон?
— Да нет же. Просто Хьюстон держал корову у себя. Продержал ее все прошлое лето, а Сноупс помалкивал, ну Хьюстон кормил корову всю зиму, и нынешней весной и летом она тоже паслась на Хыостоновом выгоне. А на прошлой неделе этот Сноупс вдруг надумал забрать корову, не знаю уж зачем, видно, решил ее зарезать. Взял веревку и пошел на выгон. Стал ловить свою корову, а Хьюстон увидел это и остановил его. Говорит, пришлось даже револьвером пригрозить. А Сноупс увидел револьвер и говорит: «Стреляй, чего же ты. Знаешь ведь, что я-то безоружный». И тогда Хьюстон ему на это: «Ладно, черт с тобой, давай положим револьвер на столб загородки, сами встанем по разные стороны у ближних столбов, сосчитаем до трех, кто вперед добежит, тому и стрелять».
— Отчего ж они так не сделали? — спросил Рэтлиф.
— Ха, — хмыкнул Уорнер. — Ладно, поехали. Мне бы поскорей отвязаться. Дел и так по горло.
— Езжайте, — сказал Рэтлиф. — А я поплетусь потихоньку. Мне ведь тяжбу из-за коровы не разбирать.
И старая кобыла (всегда такая чистая, словно только что из химчистки и как будто даже бензином пахнет), все так же екая селезенкой, двинулась дальше, вдоль обветшалой, проломанной во многих местах загородки. Рэтлиф, не трогаясь с места, сидел в фургончике, провожая взглядом кобылу и сухопарого, нескладного седока, который, не меняя седла, ездил на ней двадцать пять лет, с трехлетним перерывом, когда купил коляску, и думая о том, что, попробуй теперь белая кобыла или его лошади, как это делают собаки, обнюхать загородку, они не учуют запаха тех пролеток с желтыми колесами, думая: «И все двуногие кобели со всей округи, от тринадцати и до восьмидесяти лет, теперь могут проходить мимо, не чувствуя потребности остановиться и задрать ногу». И все же эти пролетки были еще здесь. Он знал, он чувствовал это. Осталось нечто такое, что не могло исчезнуть так быстро и бесследно, остался дух, хмельной, щедрый, сладостный, который овевал и лелеял ту пышную, изобильную плоть, что непрерывным потоком всасывала пищу все шестнадцать лет, прожитых в полной праздности; отчего ж в конце концов этому телу было не уподобиться неприступной горной вершине, не стать первозданной цитаделью девического целомудрия, завладеть которой мужчине дано лишь дорогой ценой или даже не дано вовсе, — нет, он будет отброшен, падет, исчезнет, не оставив по себе ни следа, ни знака («А ребенок-то, верно, будет так же не похож ни на кого из здешних, как и она сама», — подумал он), и пролетки — это лишь часть от целого, ничтожная и зряшная мелочь, вроде пуговиц на ее платье, или самого платья, или дешевых бус, которые подарил ей кто-то из тех троих. Все это, конечно, было не про него, даже в самый его разгул, как сказали бы они с Уорнером. Он знал это и не испытывал ни грусти, ни сожаления, он никогда и не пожелал бы этого («Все равно как если бы мне подарили орган, а я только и способен выучиться заводить старый граммофон, который недавно выменял на почтовый ящик», — подумал он) и даже о победителе, об этой жабе, вспоминал без всякой ревности; и вовсе не оттого, что знал: чего бы ни ожидал Сноупс, как бы ни называл то, что ему досталось, победы тут никакой не было. А испытывал он лишь негодование на пустое, бессмысленное расточительство; как все это нелепо от начала и до конца словно построили западню из толстенных бревен и положили туда целую телку, чтобы поймать всего-навсего крысу, или еще хуже — словно сами боги осквернили, окропили нечистью ясный июнь, средоточие чистоты и света, обратив его в навозную кучу, где кишат черви. Впереди, за углом, там, где кончалась загородка, ответвлялась в сторону едва приметная, почти заглушенная травой дорога к усадьбе Старого Француза. Белая кобыла хотела было свернуть туда, но Уорнер грубо погнал ее вперед. «Все равно что в богадельню отдать», — подумал Рэтлиф. Но там-то хоть этой заразы не было бы. Он легонько дернул вожжи.