Константин Паустовский - Бросок на юг
Все делалось, как любил Илья. Никто не смел трогать его вещи. К этому все, особенно Валентина Кирилловна, отнеслись бы как к кощунству.
Первое время я добросовестно читал поэмы Ильи – и «Осла напрокат» и «Янко, круль албанской», – но мало что понимал в них. У меня начинала болеть голова. Но я не мог признаться в этом: непонимание стихов Ильи было для его родных и друзей признаком полной бездарности и мещанства.
Я вскоре заметил, что только Мария – дерзкая и насмешливая – имела право не восхищаться Ильёй.
– Я отдала долг футуризму и теперь свободна, как птица, – говорила она нараспев.
– Какой долг? – спросил я.
– Хотите, я вам покажу? – спросила она и, не дожидаясь моего ответа, вышла в соседнюю комнату. Когда она вернулась, то на ее щеке пылал смело и широко написанный масляными красками цветок розы.
– Хорошо-о, да-а? – спросила она, стараясь не улыбаться, чтобы не испортить свежий рисунок. – Вот так я ходила по Головинскому проспекту со всеми поэтами. Смешно? Правда-а?
Этот разговор с Марией был почти через месяц после того, как я поселился у Зданевичей. Первое же знакомство с Марией было и странным и смешным.
У меня в комнате был камин. В день приезда я пошел вечером на террасу за дровами для камина. По нашим московским понятиям, это были не дрова, а мелкие ветки, к тому же еще и колючие.
Мне надо было пройти через столовую. Там за обеденным столом пили чай Валентина Кирилловна, старик Зданевич, высокая молодая женщина, тонкая, как змея, и вторая молодая женщина, с бледным, как бы от сдержанного волнения, немного надменным лицом, совершенно прозрачными зелеными глазами и яркими смеющимися губами. Тяжелый серебряный браслет звенел у нее на руке.
– Вот, – сказала мне Валентина Кирилловна и показала на эту женщину, – познакомьтесь. Это наша Мария. Пожалуйста, не пугайтесь ее разговоров.
Мария порывисто встала и протянула мне руку. Звякнул браслет. Она усмехнулась, глядя мне в глаза, и вдруг, будто без всякой надобности, нервно и быстро оглянулась – за ее спиной висел на стене ее портрет, написанный броско и вместе с тем нежно.
– Работа поэта Терентьева, – сказал старик Зданевич. – Он у меня в гимназии шел по французскому на пять с плюсом.
Мария чуть улыбнулась. Она молчала. Я тоже молчал.
– Извините, – вдруг спохватилась Валентина Кирилловна; – А вот эта черная женщина, прелестное существо, – наш общий друг, черногорка Живка.
– Черногория по-сербски выговаривается Црна Гуpa, – сказал старик Зданевич. И вдруг продекламировал с пафосом: – «Черногорцы, что такое? – Бонапарте вопросил. – Правда ль, это племя злое не боится наших сил?»
Все опустили глаза. В соседнем доме слабый тенор пел:
Белых лилий Идумеи
Белый венчик цвел кругом…
– Цветут не венчики, а лепестки! – сердито сказал старик Зданевич.
Опять никто не отозвался на эти слова.
– Садитесь, – сказала мне Мария. – Я вам налью чаю.
– Сейчас. Я только принесу из кухни дрова для камина.
Я пошел в кухню. Там было темно. За окном были видны одиночные и слишком яркие звезды над неясными вершинами гор.
Я набрал дров и пошел обратно. Теперь в столовой сидели только Мария и черногорка. Старики ушли.
Мария внимательно посмотрела на меня. В то же мгновение вся вязанка дров рассыпалась и полетела на пол.
– Мария, это свинство, – равнодушно сказала черногорка.
– Я так и знала, – грустно сказала Мария и встала. – Иначе и не могло быть. Погодите, я вам помогу.
Она быстро собрала дрова, но не дала их нести мне. Она сама отнесла их в мою комнату и разожгла камин.
Она стала на колени перед камином и, низко наклонив голову, почти лежа щекой на полу, раздувала слабый огонь. Ветки трещали и стреляли искрами.
Я хотел сказать ей, чтобы она встала. Ее волнистые каштановые волосы все время падали на пол, и она нетерпеливо отбрасывала их назад рукой в звенящем серебряном браслете.
Мы долго молчали. Потом я спросил ее:
– Вы сказали, что иначе и не могло быть. Что это значит?
Она подняла голову, посмотрела на меня снизу, и я вдруг вздрогнул от блеска ее встревоженных глаз.
– Это значит, что я взбалмошная дура, – ответила она, вскочила и вышла из комнаты. – Идите пить чай.
Так случилось то неожиданное и милое событие, о котором я впервые подумал на площади Тифлисского вокзала.
Простая клеенка
На окраине Тифлиса были расположены знаменитые Верийские и Ортачальские сады.
То было место летних увеселений и отдыха. Почти каждый небольшой сад был превращен в кафешантан или духан.
К вечеру, когда начинала спадать жара, тифлисцы тянулись в эти сады. Кто побогаче – на извозчиках, а кто победнее – пешком.
Названия кафешантанов отличались пышностью и безвкусием. Самый дорогой шантан назывался «Эльдорадо». Потом шли «Фантазия», «Сан-Суси», «Шантеклер» и «Джентльмен».
Невдалеке от Ортачальских садов были так называемые «веселые» улицы. Многие посетители шантанов сначала заезжали на эти улицы и привозили оттуда шумных девиц.
Что ждало тифлисца в этих садах? Прохлада, легкий чад баранины, пение, танцы, азартная игра в лото и красивые огрубевшие женщины.
Особенно привлекала прохлада под сенью чинар и шелковиц. Трудно было понять, как она удержалась, когда весь Тифлис лежал рядом в жаркой котловине, в кольце нагретых гор, и даже страшно было смотреть на него с окрестных высот. Казалось, что Тифлис дымится от накала и вот-вот вспыхнет исполинским костром.
Может быть, этой прохладой тянуло от фонтанов или в сады осторожно проникало дуновение горных снегов. В городе можно было дышать только перед рассветом, когда дома немного остывали за ночь. Но стоило солнцу подняться из Кахетии – и изнурительный жар сейчас же заливал улицы.
Среди певиц, выступавших в Верийских садах, была одна женщина, ленивая, тонкая в талии и широкая в плечах, с бронзового цвета волосами, нежной и сильной шеей и розовым телом. Звали ее Маргаритой.
Посетители шантана, где она пела по вечерам, считали ее обрусевшей немкой, но хозяин сада – обидчивый мингрел – каждый раз, услышав эти разговоры, устраивал настоящий скандал.
– Наверное, твои мозги совсем перевернулись в голове! – кричал хозяин. – Ты слышал такую страну – Франция?
– Ну, слышал, – хмуро отвечал неосторожный посетитель.
– А во Франции слышал такую губернию – Эльза? Слышал? Ну, так она из этой губернии, из Эльза. Француженка высшего сорта. Что за люди! Пустяков не знают! Драться – знают, сдачи не давать – знают, трогать на улице девчонок – знают, мошенничать в карты – знают, а сообразить – ничего не знают!
Маргарита редко соглашалась поужинать с посетителями, но равнодушно, как должное, принимала от них маленькие подарки. Потом она их раздаривала подругам. Она была совершенно одинока.
Вообще было трудно понять, что она думает обо всем, особенно о мужчинах. Многие хотели сделать ее своей любовницей.
Говорила она мало, а пела каким-то необыкновенным, как говорили, двойным, голосом.
Ее приезжали слушать артисты оперы и музыканты. От пения Маргариты оставалось ощущение, будто оно всегда сопровождается подголоском, похожим на слабое эхо.
Актеры говорили, что это так называемый «вокальный обман», как бывает, например, «обман зрения». На самом же деле никакого второго голоса нет. Они говорили так и спорили, но, несмотря на это, каждый слышал, когда пела Маргарита, двойной звук ее голоса. Как будто главный голос был золотой, а второй серебряный.
Однажды певцы и музыканты сняли на весь вечер духан «Варяг», пригласили туда Маргариту и устроили для любителей пения закрытый концерт.
После концерта встал старый дирижер и сказал, что человеческий голос является самым сложным музыкальным инструментом. Он богаче рояля и скрипки, и потому одновременное существование в голосе нескольких тонов вполне возможно и естественно.
А Маргарита пила, потупившись, вино. Красный шелк платья придавал ее волосам отблеск пожара. Изредка она подымала глаза и обводила ими всех, кто сидел за столом, но в туманной глубине ее зрачков не было ни огня, ни улыбки.
Прислонившись к дверному косяку, стоял высокий, очень худой грузин с тонким лицом и печальными глазами, в старом пиджаке и, не шевелясь, смотрел на Маргариту.
Это был бродячий художник Нико Пиросманишвили. Он любил Маргариту. Она была для него единственным человеком на свете. Каждая пядь земли, куда не ступала нога Маргариты, казалась ему остатком пустыни. Но там, где сохранялся ее след, была благословенная земля. Каждая крупинка песка на ней грела, как крошечный алмаз,
Так, очевидно, спели бы о чувствах Пиросмана иранские поэты средней руки. Но все равно они были бы правы, несмотря на цветистую речь.
Тот день, когда Нико не слышал ее голоса, был для него самым глухим днем на земле.
Чрезмерная любовь вызывает желания, недоступные трезвому человеку. Кому из людей в их будничном состоянии может прийти в голову дикая мысль поцеловать человеческий голос, или осторожно погладить по голове поющую иволгу, или, наконец, похохотать вместе с воробьями, когда они поднимают вокруг вас неистовый гам, пыль и базар?