Александр Амфитеатров - Жар-цвет
— Притом, — раздумчиво произнес больной, — если бы я сейчас отказался от Зоицы, то, не говоря уже о мучительности этого переворота для меня, об оскорблении, которое я наношу Зоице и Вучичу, негодяйка Лала могла бы вообразить, что я ее струсил… Ну, нет. Этого торжества я ей не доставлю. Назло всем ее суеверным гадостям мы с Зоицей обвенчаемся в первый же день, когда я буду уверен, что смогу выстоять полчаса под венцом и ходить твердыми шагами вокруг аналоя… И вы будете моим шафером.
— И я буду вашим шафером.
В дверь постучали. Это вернулся Вучич — довольный, сияющий.
— Все устроено! — объявил он, потирая руки. — Я нанял для Лалы отдельную хижинку по другую сторону нашего залива, и она туда уже перебралась со своим Цмоком. А мы едем к нам, едем без разговоров и немедленно!.. Э, голубчик! Да вы молодцом смотрите. Гораздо лучше, чем когда я вас оставил…
Дебрянского уложили в коляску — и увезли. Граф Гичовский под предлогом, что должен написать несколько важных и спешных писем, остался в городе.
— Все это, чем я утешил его, весьма прекрасно и справедливо, — размышлял он, бродя по Эспланаде, — и я очень рад, что мог его подбодрить и успокоить. Но в успокоение самому себе желал бы я понять и объяснить: каким же все-таки образом Лала узнала об этой его галлюцинации, если он никому здесь о ней не рассказывал раньше меня? Выходит ведь так, будто некто видит сон, а третье лицо этот сон со стороны наблюдает. Положим, что Фламмарион — любовник мечты, и казусам его грош цена. Это логическая бессмыслица. Чужое ложное представление можно усвоить себе от субъекта под его влиянием и тогда разделить его с ним, что бывает при массовых галлюцинациях, но почувствовать ложное представление, которое субъект скрывает, угадать чужую галлюцинацию без наведения — такое чтение мыслей было бы, в самом деле, сверхъестественным. Уж скорее я допущу, что Лала — через расстояние — слышала те же бреды Дебрянского, которые слышал я, сидя у его постели. Эта женщина сама живет в хроническом бредовом состоянии, которое весьма часто связывается с обострениями слуха, почти чудотворными, почти похожими на то, что рассказывают о втором зрении. О слухе золотушных детей, когда им угрожают мозговые болезни, о слухе будущих паралитиков и некоторых сумасшедших накануне полного открытого помешательства я читал, помнится, вещи удивительнейшие. Одни слышат, из верхнего этажа в нижний, тиканье карманных часов.* Другой дословно слышит разговор шепотом, происходящий за несколько комнат, в отдаленной части большого дома. Доктор Руш знал двух слепых братьев в Филадельфии, которые, переходя улицу, слышали, что они приближаются к столбу вследствие того, что в соседстве столба для их слуха заметно менялся звук шага. Они называли по именам ручных голубей, с которыми играли в саду, узнавая их по звуку полета. Сензитивы Брэда под гипно-нозом слышали на 50 и даже 90 шагов дыхание человеческое, движение руки или веера… Больной доктораШейна, будучи подвержен умственному помешательству в результате отравления, различал голоса на расстоянии километра.
IX
Окруженный заботливыми попечениями Вучичей, Алексей Леонидович как будто начал поправляться. Моллок торжествовал:
— Теперь ясное дело, что вы малярик. Вас удалили с почвы, переселили на камень, в соседство моря — и вы уже почти не лихорадите, совершенно не бредите, и галлюцинации от вас отступились.
Убежденный этими благоприятными переменами, Гичовский радовался про себя, что может окончательно отказаться от своих подозрений на Лалу.
Выбрав удобную минуту, он откровенно высказал это Зоице. Болезнь Дебрянского и постоянные совместные дежурства у его постели сблизили графа с девушкою. Он почел и неприличным, и неудобным, почти нечестным скрывать от Зоицы, что проник в ее секрет и знает о ее недавней принадлежности к культу матери-Оби. Разговор вышел не из приятных, но после него как-то расчистилась атмосфера: обоим стало легче и смелее смотреть друг другу в глаза. А то девушка страшно изменилась в последние дни. Лицо ее стало нехорошо и дико. То выражение робкой и нечистой тайны, которое было и раньше ей присуще и так портило ее красивые черты, теперь еще осложнялось застылым ужасом.
— Вам, Зоица, надо взять себя в руки и смотреть веселее, — убеждал граф. — С такими фатальными глазами нельзя ухаживать за нервным больным. В каждом вашем взгляде даже не изрекает свой приговор, а кричит его самая безнадежная обреченность.
Зоица отвечала:
— Мой взгляд отражает то, что чувствует моя душа. Разве я не знаю, что все напрасно? Алексей не встанет.
— Однако ему лучше.
— Да, можно тянуть время: сегодня лучше, завтра хуже, но ведь я знаю: Лала непримирима, силы ее могущественны, мы виноваты пред нею… Алексей умрет, и я последую за ним.
— Я нимало тому не удивлюсь, если вы будете систематически настраивать себя на подобные мысли. Слушайте, Зоица, стыдно. Образованная вы девушка, в Вене учились, Гейне читали, а…
Зоица остановила его:
— Чему все это мешает? Вы думаете, в Вене Лала не нашла себе подруг? О! И еще таких, которые верили в нее гораздо более, чем я. Я ее любимица из всех, но далеко не единственная и не лучшая ученица. И при чем тут Гейне? Что же в том, что он скептик? Однако он так написал "Стихийных духов", что и не разобрать: смеется он или верует, — и я читала их Лале вслух, и Лале нравилось… Вы, может быть, правы, убеждая меня выбросить бредни Лалы из головы, но я впитывала их восемь лет, с младенчества, и ум совершенно отравлен ими, отравлен навсегда. В меня вошло суеверие, сильнейшее рассудка. Я не верю больше в эту Обь, которую исповедует Лала, но боюсь ее. Ореол, которым была окружена в моих глазах Лала, погас, но я была свидетельницею грозных чудес ее психической силы, и когда я думаю, что теперь эта сила обращена против меня, сознание беззащитности гнет меня, как былинку.
— Что же именно показывала вам Лала? Скажите, Зоица, если можно знать.
Зоица задумалась.
— Знаете ли? Это — разно… Иногда, когда я вспоминаю, мне кажется, что было страшно много, а иногда — вот сейчас, например, — совсем пустая память, будто не было ничего… Когда Лала втянула меня в свои обряды, мне еще не исполнилось двенадцати лет, а ей тогда было уже близко двадцати, пожалуй, что и все двадцать. Она казалась мне самым совершенным существом на свете, да и в самом деле была она прекрасна: сильная, красивая, вдохновенная, с тысячами таинственных песен и дивных рассказов на языке — никто не умел сказать слова нежнее, никто не мог приласкать теплее. Я была совершенно порабощена ее влиянием, я следовала за нею — вот как теперь ее Цмок — всюду, куда она приказывала и хотела И повторяю вам: я была не одна такая. Ее всегда почему-то ненавидели мужчины и замужние дамы, но обожали девицы, и так как она всем своим подругам и поклонницам предпочитала меня, то я была необыкновенно горда тем и готова за Лалицу и для Лалицы — хоть в огонь и воду. Когда я спрашивала ее: — Чем объяснить, кто дал тебе это, что ты такая прекрасная, умная и очаровательная? — она отвечала: — Всем, что во мне есть, я обязана той силе, которой служу. Ей служили в каждом поколении Дубовичей бабки и матери наши, и все они были — как я. Если ты хочешь быть, как я, посвяти себя той же силе, и ты будешь не только такою, как я, но в тысячу раз прекраснее, сильнее меня, я буду пред тобою, как навозная муха пред белой лебедью… И она слегка приоткрыла передо мною секрет Матери-Оби… Сперва я испугалась. Тайна показалась мне кощунством, а сама Лала переодетою стригою. Вы знаете моего отца: он, как все образованные южные славяне, на словах большой вольнодумец, да и в самом деле, в конце концов, веротерпим и считает религиозные убеждения делом совести каждого. Но в глубине души он — такой же прочный и воинствующий христианин, как старинные крестовые рыцари. Неверный для него — собака, и самая большая гордость его родословной, что флаг Вучичей носил крест к Триполийским берегам, и предки наши рубились там с мусульманами уже в такие далекие времена, когда ни один католический миссионер еще и носа туда не показывал. Но Лалица успокоила меня, будто необъятное могущество Матери-Оби не может быть оскорблено такой мелочью, что я наружно буду исполнять христианские обряды. Это даже хорошо и нужно, так как отвлекает подозрение и способствует тому, чтобы тайна Матери-Оби жила в обществе святою, нерушимою, под покрывалом безмолвия жриц. Тому, кто принял крещение Великого Змея, — говорила она, — все позволено: весь мир для него становится лишь представлением внешности, которую он меняет, как хочет, потому что совсем не в ней существо жизни. Все государства, общества, идеи, религии, церкви, находимые тобою в этой внешности, не более как скользящий сон, исчезающий в недрах Матери-Оби быстрее и с меньшим влиянием, чем песчинка, брошенная в океан. Потому что песчинка падает ко дну и увеличивает собою твердую землю, в недрах же Матери-Оби нет дна. Она — вечный поток вещества, в непрерывном стремлении, без начала и конца, сам из себя изливающийся, в самого себя впадающий. Ты можешь чтить крест или полумесяц, целовать туфлю папы или руку цареградского патриарха, посещать храмы латинов или греков, мечеть или синагогу — Мать-Обь такая великая сила, что в конце концов, как бы ты ни молилась, ты — сама того не сознавая — все равно молишься ей. Этими словами она убедила меня. И вот в одну ночь, в августовское полнолуние, свершилось мое посвящение в жрицы Оби. Мы жили тогда в Дубровнике. Ночью Лала позвала меня, мы вылезли в окно и убежали садами в горы. Там, в неглубоком ущелье, Лала показала мне холм, над которым возвышался шест, обвитый сорочкою змеи, а на шесте — белый лошадиный череп.