Александр Амфитеатров - Жар-цвет
Англичанин кивнул головой:
— Отлично. У вас много моря. Если это малярия, он будет чувствовать себя легче.
Когда пароксизм кончился, Алексею Леонидовичу предложили перебраться на виллу. К удивлению доктора и Вучича, он заупрямился. Вучич даже рассердился.
— Почему же нет? Почему? — почти кричал он. — Чужой вы мне, что ли? Боитесь компрометировать Зоицу? Так ведь вы же жених ее. Сыграем свадьбу, как только поправитесь.
— Любезный тесть, — возразил Алексей Леонидович с тревожным блеском в глазах, — я знаю, что не могу противопоставить вашему желанию ни одной разумной причины. Но у меня есть свои доводы, нелепые, может быть, но очень сильные… Выйдите на минуту в коридор. Я посоветуюсь с графом Валерием: как он скажет, так тому и быть…
Моллок и Вучич вышли.
— Вы знаете, о чем я хочу говорить? — спросил Дебрянский. Граф на его внимательный взгляд ответил таким же внимательным.
— Кажется, догадываюсь.
— Граф, меня никто не разуверит в том, что я гибну жертвою Лалы.
— Гибну — сильное слово, — возразил граф, — но госпожи этой, я не стану разуверять вас, вам, действительно, надо опасаться, так как — черт ее возьми совсем! — она бе* шено зла на вас и, по дикому невежеству и суеверию своему, в самом деле способна устроить вам какую-нибудь большую гнусность.
— Вы говорили с ней? узнали что-нибудь? — быстро прервал его больной.
— Да… как вам сказать… Говорил, да. Она странная особа, очень опасная и вредная во всяком случае… Или фантастка дикая, фанатическая или отчаянная и мрачная шарлатан-ка… Каюсь, я было заподозрил даже, что она подсыпала вам чего-нибудь в вино или воду.
Дебрянский качал головой.
— Нет, нет, нет… я испорчен, а не отравлен… я чувствую себя снова, как в Москве, под влиянием…
Он остановился, бросив на Гичовского подозрительный взгляд.
— Будьте откровенны, Дебрянский, — сказал Гичовский, — это очень важно.
Алексей Леонидович молчал и только смотрел жалко-жал ко…
— Эта ведьма… Лала… — сказал он, наконец, — я боюсь ее, Гичовский, до ужаса боюсь. Из-за нее не хочу переезжать на виллу. Пусть вся ее власть надо мною — один бред расстроенного воображения, пусть она такая же, как все мы, может быть, даже лучше нас. Но раз я уверен, что она приносит мне вред, неужели вы думаете, что вблизи ее я буду чувствовать себя спокойно и могу поправиться?
— О нет. Конечно, вы правы. Но какую же приличную причину отказа мы скажем Вучичу?
— Ах, да скажите прямо настоящую! Что тут церемониться? У меня смерть в груди! — с досадою утомления, задыхаясь, произнес больной и закрыл глаза.
Но Вучича было трудно переупрямить. Узнав, что вся остановка из-за Лалы, он только нахмурился косматыми бровями и головою кивнул:
— Ну, мы все это оборудуем.
И не заходя обратно в номер к Дебрянс кому, сел в свою коляску — и умчался.
Гичовский сел возле дремлющего больного, вынул из кармана газету и с полчаса читал о выборах во Франции.
— Граф, — услыхал он голос Дебрянского, — помните ли вы: при первой нашей встрече я обещал рассказать вам странную галлюцинацию, жертвою которой я был в Москве.
Гичовский кивнул головою.
— Если вы расположены слушать, я хотел бы исполнить свое обещание.
— Я-то, конечно, расположен, Алексей Леонидович, но вас-то, я боюсь, эти воспоминания утомят и взволнуют, не повредили бы вы себе…
— Нет, ничего. Да если бы и так, должен же я посоветоваться и разрешить свои сомнения… Наедине с ними в тоске болезни этой я хуже себя убиваю… Я очень боюсь сойти с ума, дорогой друг мой, а иногда мне кажется, что я уже сошел. Выслушайте меня, проверьте болезнь моего мозга — я доверяюсь вам, потому что вы можете тонко чувствовать и разберете в бреде моем, что было внутри меня, что — извне… Этот рыжий доктор туп и прямолинеен, он ничего не смыслит, кроме своей латинской кухни. Рассказать Вучичу я не решаюсь, потому что Зоица суеверна, и я боюсь ее перепугать… Хотя… быть может… вот, выслушайте и дайте мне совет: возможно, что мозг мой уже в таком плачевном состоянии, что мне следует лучше отказаться от Зоицы? Не погублю ли я девушку за собою? Гожусь ли я для брака и потомства? Не создам ли я какую-либо чудовищную наследственность? Обрекать девушку быть женою сумасшедшего — преступление, плодить психических выродков — тоже… Помогите мне. Я постараюсь быть как можно спокойнее.
Слушайте. Вот — тот секрет, который загнал меня на Корфу…
Долог был рассказ больного, и, когда он кончил, Гичовский долго сидел смущенный, молча. В уме встали — вызывающим совпадением — недавние слова Лалы о мертвой женщине, которой силы Оби будто бы отдали Дебрянского в жертву.
— Почему вы молчите? — задыхаясь спросил больной.
— Потому что я должен обмыслить фантастику вашего рассказа в естественную систему и найти к нему логический ключ. Я не принадлежу к числу тех, кто отделывается от подобных историй лёгким словом "галлюцинация".
Больной со страхом уставился на него.
— Вы верите в реальность этой… Анны?
— Нисколько.
— Этого не могло быть?
— Никак.
— Тогда — почему же вас смущает, зачем не хотите вы определить ее появление моею галлюцинацией?
— Напротив. Я именно так ее определяю, но ложные представления имеют свою логику: это те же сновидения, только наяву. Приблизительные сновидения можно фабриковать по заказу. Альфред Мори делал по этой части опыты изумительные. Логика сновидения идет кривыми или даже зигзагами извращения мысли, но все-таки остается логикою, и если ее не всегда удается проследить, то лишь по лени нашей слишком внимательно и пристально рыться в бессчисленных мелочах нашей дробной бодрственной жизни, дающей нашим снам наводящие отражения. Что человек смутно чувствует в снах присутствие логической основы, тому доказательство — извечное существование сонников. Все они — не что иное, как попытки своего рода научной классификации, желание найти в зыбкости грез закономерность, устойчивость и предсказательное постоянство. Всякий сонник, начиная с Oneirokritikon[42] Артемидора Эфесского, делившего вещие сны на теорематические и аллегорические, даже, пожалуй, начиная с Гомера, в стихах которого о белых воротах слоновой кости для снов, не имеющих значения, и о других, роговых, для вещих сновидений. Шопенгауэр усматривал намек на белое и серое вещество мозга, — так всякий сонник, говорю я, есть изыскание бредовой причинности, только обращенное вперед, а не назад, от себя, а не к себе. Причинная связь вашей московской галлюцинации обнаруживается легко. Этот врач Прядильников был совершенно прав, предостерегая вас от визитов к Петрову. Его бред упал на подготовленную почву нервного расстройства, в вас назревавшего, и которому навстречу вы сами шли с тем легким кокетством, что свойственно почти всем неврастеникам: пока нет невроза — почти обидно, зачем его нет, что, мол, я за грубая натура такая, что лишен его интересной чуткости? А нажил невроз — ан, и не знаешь, куда его деть, только дрожишь, как бы он не перешел в психоз? Не правда ли?
Дебрянский согласно склонил голову. Гичовский продолжал.
— Вы занимались оккультизмом. Скверно занимались. Любительски, дилетантски, в полувере, поисками "интересного", способного жутко пощекотать нервы и смутить чувства, такого, чтобы получить сильное ощущение и чтобы мороз продрал по коже. Это опять-таки кокетство с собственною нервною системою. Кто подходит к оккультическому ведению не во всеоружии "ума холодных наблюдений", кто не прочь соприкоснуться с ним чувством и полуверою фантазии и любопытства, тот никогда не будет господином оккультизма, но непременно станет его рабом или, по крайней мере, временно обязанным. Ваше мистическое чтение, ваши сеансы подготовили, так сказать, воздух для материализации бреда, который вы усвоили себе от Петрова, и достаточно было вам получить толчок от его безумного завещания, чтобы — на почве нервного расстройства и в воздухе поверхностной мистики — заразная галлюцинация вылепилась в самом деле, как какой-то "пузырь земли"… Знаете, о "лепком воздухе" — это у него, вашего Петрова, вышло выразительно. Это мне напоминает немца, который высчитал, что в пространство одной кубической мили может войти до ста тысяч миллионов умерших душ.
Дебрянский остановил его.
— Я нисколько не сомневаюсь, что вы правы в объяснении происхождения моей первой галлюцинации. Но не забудьте, что она была не минутная, но длящаяся, и повторилась несколько раз.
Гичовский пожал плечами.
— Относительно длительности галлюцинаций ни вы, ни я — не судьи. Знаете, почему бессмысленны на сцене и никогда не осмыслятся, как бы красиво их не ставили и хорошо ни играли, явления Духа в "Гамлете"? Потому что надо пересказать "мгновение" — даже не столько, сколько надо, чтобы сосчитать до ста, как уверяет Марцелло, а именно-таки мгновение. Мгновение во сне может быть полно действия на часы и даже на дни, но рассказать и показать действие мгновения в течение часа — скука, неестественность, чепуха страшная. Поэтому-то рассказывать сны справедливо почитается занятием довольно праздным, потерею времени. Сон очень слабо считается с идеей пространства и вовсе не считается с идеей времени, которое он заставляет работать в истинно бешеном темпе, с быстротою молнии. Мори однажды, в лихорадке, как вы, видел во сне Великую французскую революцию: террор, уличные убийства, конвент, революционный трибунал, Робеспьера, Марата, Фукье Тенвиля, вел с ними дебаты, был арестован, схвачен, судим, приговорен к смерти; вот его везут на колеснице при огромном стечении народа на площадь Революции, вот он входит на эшафот, палач привязывает его к роковой доске, раскачивает ее, и топор падает. Мори чувствует, что его голова отделилась от туловища, просыпается в страшной тоске и видит, что у него на шее стрелка от кровати, которая неожиданно оторвалась и упала ему на шейные позвонки, как нож гильотины. По словам его матери, это случилось в ту же минуту, как Мори проснулся, а между тем это внешнее впечатление послужило исходною точкою для сложнейшего сновидения, успевшего охватить целую историческую эпоху. Так точно один больной доктора Реха, приняв гашиш, прожил в течение одного часа три тысячи лет. Я наблюдал в России читальщиков псалтыря над покойниками. Эти усталые люди иногда охватываются быстро преходящим сном — на точке, на красной строке, на повороте страницы, причем засыпание и пробуждение так быстро следуют одно за другим, что, слушая их чтение, посторонний человек не замечает этих сонных интервалов. Между тем, сам спящий чувствует их отлично — вдруг ни с того, ни с сего обращается к вам со сконфуженным вопросом: я, кажется, вздремнул? — и если вы начнете его расспрашивать, то окажется, что он успел видеть длинный и интересный сон. Сновидение — это вечность в мгновении. То же самое и с галлюцинациями. Вы не убедите меня, что видели эту Анну часами. Страшная галлюцинация Лаваллета, когда мимо него прошла армия мертвецов, для него длилась пять часов, а для мира, по его же, Лаваллета, потом счету, десять минут, в действительности же, ровно столько секунд, сколько скрипели, выпуская мнимых мертвецов, разбудившие Лаваллета крепостные ворота. Это вы переживали мгновение Анны часами, а самая галлюцинация длилась не долее, чем удар стрелки по шее Мори, чем сонный интервал на повороте страницы у читальщика псалтыря. Да, я докажу вам это. О первом вашем обмороке вы полагаете, что он длился часами. О втором — вам достоверно известно, что ваш человек стал приводить вас в чувство немедленно после того, как вы упали в обморок. Между тем, ваши впечатления — видение и переживание — в обоих обмороках совершенно тождественны, одинаково подробны и, значит, одинаково длительны. Значит, часов обморока для галлюцинации вашей совсем не надо — она превосходно укладывается в минуты, а всего вероятнее, что минуты сводятся к секундам, и разница была не в длительности обмороков, а в глубине их: первый был глубже второго, почему и показался вам дольше. Согласны помириться на этом компромиссе? Ну вот! — обрадовался он, видя, что лицо больного как будто проясняется.