Чарльз Диккенс - Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV)
Чувство мое было так глубоко, и эти слова так меня взволновали, что голос мой прервался, я закрыл рукой лицо и разрыдался. Я пишу чистую правду. Были ли во мне, как и в других людях, противоречия и разлад, мог ли я действовать иначе и гораздо лучше, правильно ли я поступал, не прислушиваясь к велениям собственного сердца, об этом я не думал. Я знал только, что был искренен, когда с таким волнением говорил, что около нее нахожу мир и покой.
Ее милое сестринское участие, лучезарные глаза, тихий голос, ее кротость и мягкость, благодаря которым я давно признал ее дом священным для себя приютом, помогли мне преодолеть мою слабость и рассказать обо всем, что произошло с момента нашей последней встречи.
– Мне больше нечего добавить, Агнес, и теперь вы моя опора, – закончил я свой рассказ.
– Но почему же я? – улыбаясь, спросила она. – Кто-то другой должен быть опорой.
– Дора?
– Конечно.
– Видите ли, Агнес… – несколько смущенно сказал я. – На Дору трудновато… я не хочу сказать, что на нее нельзя опереться, потому что она – сама верность и чистота, но… трудновато… Право же, Агнес, я не знаю, как это выразить! Она – робкое существо, и ее легко смутить и испугать. Не так давно, незадолго до смерти ее отца, я решился поговорить с ней… Если вы не возражаете, я расскажу, как это было.
И я рассказал Агнес, как объявил Доре о своей бедности и говорил с ней о поваренной книге, о записи домашних расходов и обо всем прочем.
– Ох, Тротвуд, вы все тот же, такой же стремительный! – улыбнулась Агнес. – Вы имели все основания приняться за дело горячо, чтобы проложить дорогу в жизни, но можно ли было поступать так неосторожно с робкой, любящей, неопытной девочкой? Бедняжка Дора!
Никогда еще не приходилось мне слышать, чтобы в человеческом голосе звучала такая доброта. Мне казалось, я вижу, как она нежно обнимает Дору и своей великодушной защитой безмолвно упрекает меня за то, что я сгоряча поспешил смутить это сердечко. Казалось мне, я вижу, как Дора в своей очаровательной бесхитростной простоте ластится к Агнес, и благодарит ее, и ласково сетует на меня, и любит меня со всей своей детской невинностью.
Я был так благодарен Агнес и так ею восхищался! А в светлом будущем я видел их вдвоем, связанных тесной дружбой и горячо любящих друг друга.
– Что же я должен делать, Агнес? – спросил я после раздумья, в течение которого не отрывал глаз от огня. – Как мне поступить?
– Я думаю, следовало бы избрать достойный путь и написать этим двум леди. Вам не кажется, что скрывать было бы недостойно? – спросила Агнес.
– Да, конечно, раз вы так думаете, – согласился я.
– Я плохой судья в таких делах, – сказала Агнес после некоторого колебания, – но глубоко уверена… да, я уверена, что скрытничать и притворяться вам не подобает.
– Мне не подобает? Боюсь, Агнес, вы слишком высокого мнения обо мне.
– Вам не подобает, так как по натуре вы человек прямой, – сказала она, – и вот почему я написала бы этим леди. Искренне и просто, насколько это возможно, я бы рассказала обо всем, что произошло, и попросила бы разрешения бывать иногда у них в доме. Вы еще так молоды и только начали прокладывать себе путь в жизни, а потому, мне кажется, следовало бы написать, что вы согласны на все условия, которые они могли бы вам поставить. На вашем месте я умоляла бы их не отказывать вам в просьбе, не переговорив предварительно с Дорой, и обсудить вашу просьбу вместе с Дорой, как только они сочтут это возможным. Я не писала бы очень пылко и не требовала бы слишком многого, – добавила мягко Агнес. – Я положилась бы на свою верность и на свое постоянство… и на Дору!
– Но если, заговорив с Дорой, они ее испугают и Дора снова начнет плакать и не захочет сказать обо мне ни единого слова? – спросил я.
– А это возможно? – осведомилась Агнес все с тем же ласковым участием.
– Боже мой, да ведь она пуглива, как птичка! – воскликнул я. – И это вполне вероятно. И потом обе мисс Спенлоу (пожилые леди иногда бывают такими чудачками!) могут оказаться не совсем подходящими особами, чтобы к ним обращаться с такой просьбой!
– Я не стала бы об этом думать, Тротвуд, – сказала Агнес, ласково взглянув на меня. – Лучше подумать о том, правильно ли ты поступаешь, а если правильно, то так и поступать.
Больше я не колебался. С легким сердцем, но с глубоким сознанием важности задуманного дела, я посвятил едва ли не всю вторую половину дня сочинению письма; для выполнения столь трудной задачи Агнес предоставила в мое распоряжение свое бюро. Но сперва я спустился вниз повидаться с мистером Уикфилдом и Урией Хипом.
Урию я нашел в новой, выстроенной в саду конторе, где еще пахло штукатуркой; он имел необычайно гнусный вид среди груды бумаг и книг. Принял он меня, как всегда, раболепно и притворился, будто ничего не слышал от мистера Микобера о моем приезде, чему я взял на себя смелость не поверить. Вместе со мной он отправился в кабинет мистера Уикфилда, – комната мало походила на прежнюю, ибо лишилась многих вещей, перешедших к новому компаньону, – и остановился у камина, где начал греть спину, поглаживая подбородок костлявой рукой, в то время как мы обменивались приветствиями с мистером Уикфилдом,
– Вы остановитесь у нас, Тротвуд, до отъезда из Кентербери? – спросил мистер Уикфилд, не преминув взглядом испросить у Урии согласия.
– А для меня есть место? – осведомился я.
– Я с удовольствием уступлю вам вашу прежнюю комнату, если это будет вам приятно, мой юный мистер… простите – мистер Копперфилд… но так понятно, что у меня это вырвалось…
– О нет, нет! – запротестовал мистер Уикфилд. – Зачем вам себя стеснять! Найдется другая комната… Найдется другая комната.
– Но я был бы так счастлив! – осклабившись, воскликнул Урия.
Чтобы положить этому конец, я сказал, что согласен жить у них, но только в другой комнате, а не то остановлюсь где-нибудь еще; решено было поместить меня в другой комнате, после чего я расстался с компаньонами до обеда и снова поднялся наверх.
Я надеялся побыть наедине с Агнес. Но миссис Хип попросила разрешения посидеть со своим вязаньем у камина под тем предлогом, что в ветреный день, при ее ревматизме, ей полезней быть в комнате Агнес, чем в гостиной или столовой. Хотя я без всякого сожаления отдал бы ее на милость ветра, отправив на самый высокий шпиль собора, но пришлось подчиниться необходимости и любезно ее приветствовать.
– Приношу вам смиренную благодарность, сэр, – сказала миссис Хип в ответ на мой вопрос о ее Здоровье. – Не очень-то хорошо. Похвастать нечем. Если бы я увидела, что мой Урия занимает хорошее положение, чего мне еще желать? Как вы нашли моего Урию, сэр, какой у него вид?
По моему мнению, вид у него был, как всегда, гнусный, и я сказал, что никакой перемены в нем не заметил.
– О! Не заметили никакой перемены? Разрешите мне смиренно с вами не согласиться. Разве вы не заметили, какой он худой?
– Не больше, чем раньше, – ответил я.
– Да что вы! Это потому, что вы не глядите на него глазами матери, – сказала миссис Хип.
Глаза матери, с какой бы любовью они ни смотрели на него, были недобрые глаза, когда они взирали на все остальное человечество и встретились с моими; и я подумал, что она с сыном действительно очень любили друг друга. Она перевела взгляд с меня на Агнес.
– А вы тоже, мисс Уикфилд, не замечаете, какой у него утомленный и изнуренный вид? – спросила миссис Хип.
– Нет. Вы напрасно так беспокоитесь. У него прекрасный вид, – ответила Агнес, спокойно занимаясь своим рукоделием.
Миссис Хип громко засопела и принялась за свое вязанье.
Она не вставала и не покидала нас ни на минуту. Я приехал днем, часа за три-четыре до обеда, но она все сидела и сидела, орудуя своими вязальными спицами с такой же монотонностью, с какой сыплются песчинки в песочных часах. Она сидела по одну сторону камина, я сидел за бюро перед камином, а по другую его сторону, неподалеку от меня, сидела Агнес. Всякий раз, когда, размышляя над письмом, я отрывал от него взгляд, передо мной было задумчивое лицо Агнес, и это ангельское лицо, от которого словно исходило какое-то сияние, укрепляло мое мужество; но в то же время я чувствовал, как другой, недобрый взгляд скользит по мне, переходит на нее, снова останавливается на мне и украдкой опускается на вязанье. Не знаю, что это было за вязанье, ибо ничего в этом искусстве не понимаю, но напоминало оно сеть, а миссис Хип, работая костяными спицами, походила при свете камина на злую волшебницу, пока еще подчинявшуюся лучезарному доброму существу, сидящему напротив, но всегда готовую в подходящий момент набросить на кого-нибудь свою сеть.
За обедом она продолжала за нами следить тем же недреманным оком. После обеда ее заменил сын, и когда мы остались втроем, мистер Уикфилд, он и я, – он продолжал украдкой наблюдать за мной и корчился так, что не было сил терпеть. В гостиной мать снова вязала и снова за нами следила. Пока Агнес играла и пела, она сидела около фортепьяно. Разок она попросила Агнес сыграть и спеть какую-то балладу, которой, по ее словам, так восхищается ее Урия (он зевал, развалившись в кресле), а в паузах поглядывала на него и сообщала Агнес, что он в полном восторге от музыки. О чем бы она ни заговаривала, почти всегда, – вернее просто всегда, без единого исключения, – она упоминала о нем. Было очевидно, что она получила такое предписание.