Варлам Шаламов - Вишера. Перчатка или КР-2
Человек живет тогда, когда может помогать другим, - это, по существу, та же старая формула самоотдачи в искусстве.
Обыск на тюремном языке назывался "сухая баня". Это определение, меткое и острое, родилось после изменения тюремных порядков в обыскных делах. Всякий знает, что, несмотря на тщательные наблюдения, у арестантов как бы чудом появляются ножи, гвозди, химические карандаши, бритвы. Это чудо -результат напряженной изобретательности сотен людей, помогающих друг другу.
Кто знает, каких усилий стоит незаметно отломать и, главное, скрыть ручку от жестяной кружки, которую умелыми руками можно превратить в нож? Кто знает, сколько нужно терпения, чтобы сохранить и использовать крошечный химический грифель?
У Стендаля в "Пармской обители" сказано, что заключенный больше думает о своей решетке, чем тюремщик о своих ключах. В этом все дело.
Много лет (может быть, сотен лет) арестанты, выходя из камеры на обыск, старались спрятать наиболее ценное - вроде половины лезвия безопасной бритвы - в камере, откуда их выводили на обыск, и, возвратившись, откапывали свои сокровища. Тюремная наука развивается как всякая наука. Нашлись передовые тюремщики, тюремщики-новаторы, которые применили простой и эффективный способ борьбы с этими подземными арестантскими кладами -просто, выводя всех жителей камеры на обыск, обратно их никогда не возвращали. Все, что было скрыто, было безнадежно потеряно и могло обнаружиться лишь случайно. Поэтому люди из камеры 68, где я сидел после очередного обыска, вошли в камеру 69, и так далее.
Новое содержание обыска сделало ненужным внезапность, которая раньше считалась одним из условий удачи.
Напротив, тюрьма даже кокетничала, установив расписание обысков - раз в месяц в заранее назначенный день и час. Готовьтесь, арестанты, как умеете, а потом вас выведут в другой коридор и по одному пропустят через двух надзирателей, которые будут ломать спичечные коробки, срывать каблуки, крошить булки, отпарывать подкладку. Обыск занимает целый день для всей камеры - минут по тридцать - сорок на человека. Каждого раздевают догола, заглядывают в рот и в задний проход, заставляют снять протезы.
Все, как в бане, только без воды - "сухая баня".
На Лубянке, 14, и на Лубянке, 2, надзиратели ходили по коридору в валенках. Громко разговаривать там было запрещено. "Ведущий" надзиратель щелкал пальцами, как кастаньетами, и на этот звук другой коридорный отвечал негромкими хлопками в ладоши, что означало: "дорога свободна, веди". В Бутырках водили гораздо веселее, чуть не бегом, встречались и надзиратели-женщины, в форме, конечно. В отличие от Лубянки здесь сигнал подавали, ударяя ключом о медную пряжку собственного пояса. Так же отвечал и коридорный.
На Лубянке вызов из камеры всегда был обставлен весьма драматически. Открывалась дверь, и на пороге не сразу появлялся человек в форме. Человек доставал из рукава бумажку, вглядывался в нее и спрашивал:
- Кто здесь на букву "Б" (или на букву "А")? - Выслушав ответ, говорил: - Выходи!
В Бутырках эта процедура была гораздо проще. Коридорный просто кричал в камеру:
- Иванов! Инициал как? Выходи!
Вызовы были трех "видов": прочесть и расписаться в извещении - чаще всего в приговоре. Это делалось у ближайшего окна в коридоре.
Или "с инициалом", но без вещей - чаще всего на допрос или на осмотр к врачу.
И, наконец, с вещами: или перевод, или отъезд. Теоретически могло быть и освобождение, но ведь НКВД не ошибается.
Первое впечатление не обмануло меня: тюрьма была набита битком, на 25 местах нашей камеры размещалось семьдесят - восемьдесят, редко шестьдесят человек - это все люди, попавшие любым путем в знаменитые картотеки НКВД. Это были "меченые", которых ныне ссылали без суда и следствия. Ибо следствия никакого не было, а были беседы, на которых обвинение удовлетворялось самыми поверхностными зацепками, намеками, путая знакомство по службе с "преступными связями". Результат записывался при помощи равнодушного следователя и подписывался. Никто не мог и предполагать, что за беглое знакомство с бывшим троцкистом - да и троцкистом ли? - можно выслать из Москвы, вообще как-то наказать. Оказалось, что наказывать намерены жестоко. В приговоре черным по белому - "с отбыванием срока на Колыме", в "спецуказаниях", вложенных в каждое личное дело: "тяжелые физические работы".
Но все были почему-то веселы, оживленны. Никто не выглядел недовольным. Отчасти это было следствием того нервного возбуждения, которое знакомо каждому побывавшему в тюрьме. Другая причина - невероятность осуждения невинного, невероятность, с которой нельзя примириться, в которую нельзя поверить, и третья - безвыходность. Все равно ничего изменить нельзя. Четвертая причина: "на миру и смерть красна". Видя, что собственное "преступление" столь нелепо выдумано, каждый с доверием относился к судьбе товарища и рад и горд был ее разделить. Когда через двадцать лет я прочел стихи Ручьева и послушал речи Серебряковой о том, что их окружали в тюрьме только враги народа, а они, верные сыны партии, Ручьев и Серебрякова, вытерпели все, веря в правду партии, - у меня опустились руки. Хуже, подлее такого растления не бывает. Вот здесь разница между порядочным человеком и подлецом. Когда подлеца сажают в тюрьму, невольно он думает, что только его посадили по ошибке, а всех остальных - за дело. А когда в тюрьму попадает порядочный человек - он, зная, что сам арестован невинно, верит, что и соседи его могут быть в том же положении.
Может быть, и пятая причина действовала. Дело в том, отнюдь не похвальном свойстве русского характера. Русский человек всему радуется: дали десять лет "зря" - рад, хорошо, что не двадцать. Двадцать дали - снова рад, могли ведь и расстрелять. Дали пять лет - "детский срок", хорошо, что не десять. А два года получил - и вовсе счастлив.
Эта пятая причина - своеобразное понимание "наименьшего зла" -приводила вполне интеллигентных людей к суждению о начальниках: конечно, Иванов лучше - бьет не так больно. А Анисимов, бывший начальник прииска "Партизан" на Колыме, бьет - ха-ха-ха! - всегда рукавицами, а не кулаком, не палкой.
Шестая причина - скорее бы кончалась неопределенность, свойственная следствию. Пусть будет хуже, да поскорее к ясному концу. Казалось, что достаточно выйти из тюремных ворот - и все исчезнет, как дурной сон: и конвой, и камера, и следователь. Эта шестая причина сделалась убедительной и уважительной чуть позже - тогда, когда были введены пытки.
Подписал под пытками! - ничего. Важно остаться в живых. Важно пережить Сталина. В этом была логика, и сотни тысяч "подписавших", обреченных на бесчисленные страдания, душевные и физические, умирали от холода, голода и побоев, в этой единственной надежде находили силу ждать и терпеть. И они -дотерпели до конца.
Пришло время и мне получить приговор (через пять с половиной месяцев следствия), и я был переведен в этапный корпус, в бывшую тюремную церковь. Здесь была удушающая жара, все ходили и лежали голыми, и под нарами были самые лучшие места.
Здесь я встретился с Сережей Кливанским. Сережа был любителем пошутить:
- Говорят, что перед тем, как нас вымораживать на Колыме, решили выпаривать.
С Сережей я учился десять лет назад в Московском университете. На комсомольском собрании Сережа выступил по китайскому вопросу. Этого оказалось достаточно, чтоб он был исключен из комсомола, а после окончания юридического факультета не нашел работы. С трудом Сережа устроился экономистом в Госплан, но после смерти Кирова Сережу стали выживать и из Госплана.
Кливанский был скрипач-любитель. Он поработал с преподавателем и поступил по конкурсу второй скрипкой в оперный театр Станиславского и Немировича. Но на скрипке ему дали играть лишь до 1937 года. Сережа работал со мной на прииске "Партизан", а в 1938 году весной был увезен на "Серпантинку" - нечто вроде колымского Освенцима.
В Бутырках встретился я с Германом Хохловым, литературным обозревателем "Известий" того времени. Мы читали друг другу кое-какие стихи - "Роландов Рог" Цветаевой и Ходасевича "Играю в карты, пью вино" и "К Машеньке" я запомнил с тех именно времен.
Отец Хохлова был эмигрантом, умер во Франции. Сам Хохлов, обладатель нансеновского паспорта, получил высшее образование в русском институте в Праге на стипендию чехословацкого правительства, которая давалась всем желающим учиться русским эмигрантам. Такая щедрость, по словам Хохлова, была вызвана тем, что чехи во время гражданской войны увезли два поезда с царским золотом, и только третий поезд был доведен благополучно до Москвы Михайловым, комиссаром "золотого поезда". Эту историю я слыхал и раньше. Хохлов говорил вполне уверенно.
Через советское посольство Хохлов вернулся на родину, получил советский паспорт и работу в "Известиях". Статьи его о стихах мне приходилось читать.