Уильям Фолкнер - Сарторис
– Да, – миролюбиво согласилась Нарцисса. – Их еще очень беспокоит сердце полковника Сарториса. То есть оно беспокоит всех, кроме него самого и Баярда. Как хорошо, что у меня ты, а не один из этих Сарторисов, Хорри.
Быстрым легким движением она коснулась его худощавого колена.
– Милая старушка Нарси, – с улыбкой отозвался он, но лицо его тотчас же омрачилось снова. – Ну и мерзавец. Впрочем, это уж их забота, А как здоровье тетушки Сэлли?
– Хорошо… Как я рада, что ты вернулся, Хорри.
Захудалые лавчонки остались позади, и теперь улица раздалась вширь между старинными тенистыми лужайками, просторными и тихими. Дома здесь были очень старые – по крайней мере с виду; они стояли вдалеке от улицы и уличной пыли и излучали ласковую тишину и покой, неколебимые, как безветренный вечер в мире, где нет ни движенья, ни звука. Хорес огляделся вокруг и глубоко вздохнул.
– Может быть, это и есть причина войн, – сказал он. – Смысл мира.
Они свернули в боковую улицу, более узкую, ко более тенистую и даже еще более тихую, погруженную в золотистую пасторальную дрему, и въехали в ворота, замыкавшие обсаженную жимолостью железную ограду. От ворот начиналась посыпанная гарью аллея, изгибавшаяся дутой между двумя рядами виргинских можжевельников. Можжевельники посадил в 40-х годах прошлого века английский архитектор, который построил дом в погребальном стиле Тюдоров[42] (с одним лишь незначительным отступлением в виде веранды), распространившемся с благословения молодой королевы Виктории, и даже в самые солнечные дни под можжевельниками царил бодрящий смолистый сумрак. Их облюбовали пересмешники, снегири и дрозды, чье скромное сладкозвучное пенье ласкало слух по вечерам; но под ними почти не росла трава и не водились насекомые, и только в сумерках появлялись светлячки.
Аллея поднималась к дому, изгибалась перед ним и снова спускалась на улицу двумя рядами можжевельников. В центре дуги рос одинокий дуб – густой, развесистый и низкий, а вокруг него была деревянная скамья. Внутри полумесяца, образованного аллеей, и за нею густо разрослись древние как мир высокие кусты лагерстремии и спиреи. В одном углу забора росла диковинная купа низкорослых банановых пальм, а в другом – лантана со своими запекшимися ранами – Фрэнсис Бенбоу в 1871 году вывез ее с Барбадоса в футляре из-под цилиндра.
От корней дуба и от изогнувшейся ятаганом погребальной аллеи спускался к улице отличный дерновый газон, испещренный тут и там группами нарциссов, жонкилей и гладиолусов. Некогда газон был разбит террасами и на верхней террасе располагалась цветочная клумба. Затем Билл Бенбоу, отец Хореса и Нарциссы, велел эти террасы срыть, что и было сделано плугом и мотыгой. При этом землю заново засеяли травой, и он считал, что клумба уничтожена. Но следующей весной разбросанные луковицы снова пустили ростки, и с тех пор каждый год газон был усыпан беспорядочным пунктиром белых, желтых и розовых цветов. Несколько молодых девиц получили разрешение каждую весну рвать здесь цветы, а под можжевельниками мирно резвились соседские дети. В верхней точке дуги, которую образовывала аллея перед тем, как снова спуститься вниз, стоял кирпичный кукольный дом, в котором жили Хорес и Нарцисса, постоянно окутанные прохладным, чуть терпким запахом виргинских можжевельников.
Белые украшения и вывезенные из Англии стрельчатые окна придавали дому нарядный вид. По карнизу веранды и над дверью вилась глициния, ствол которой, толщиною с мужское запястье, напоминал крепко просмоленный канат. В открытых окнах нижнего этажа легко колыхались занавески. На подоконнике впору было красоваться выскобленной деревянной чаше или хотя бы безупречно вылизанному надменному коту. Однако на нем стояла всего лишь плетеная рабочая корзинка, из которой наподобие вьющейся пуансетии свисал конец коврика, сшитого из розовых и белых лоскутков, а в дверях, опираясь на трость черного дерева с золотым набалдашником, стояла тетушка Сэлли, вздорная старушонка в кружевном чепце.
Все как тому и следует быть. Хорес обернулся и посмотрел на сестру – она шла по аллее с пакетами, которые он опять забыл в автомобиле.
Довольный и счастливый, Хорес шумно плескался в ванне, громко разговаривая через дверь с сестрой, которая сидела на его кровати. Снятая форма валялась на стуле, и от долгого общения с ним складки грубого коричневато-желтого сукна все еще хранили четкий отпечаток его утонченной ущербности. На мраморной доске туалетного столика лежали трубки и тигель его первого стеклодувного аппарата, а рядом стояла ваза, которую он выдул на пароходе – тонкая, стройная вещица из прозрачного стекла высотою около четырех дюймов, незавершенная и хрупкая, как серебряная лилия.
– Они работают в пещерах, – кричал он из ванной, – к ним надо спускаться под землю по лестнице. Когда нащупываешь ступеньку, под ногами сочится вода, а когда хватаешься рукой за стену, чтобы опереться, рука становится мокрой. Ощущение такое, будто это кровь.
– Хорес!
– Да, да, это великолепно! И ты уже издали видишь сияние. Вдруг неизвестно откуда возникает мерцающий туннель, потом ты видишь горн, а перед ним поднимаются и опускаются какие-то предметы; они закрывают свет, и стены снова начинают мерцать. Сначала они кажутся просто какими-то горбатыми бесформенными телами. Совершенно фантастическими, а на кровавых стенах, как в волшебном фонаре, пляшут их тени, красные тени. Потом вспыхивает яркий свет, и перед горном, поднимаясь и опускаясь, словно бумажные куклы, начинают мелькать черные фигурки. И вдруг появляется физиономия, она дует, а из красной тьмы выплывают другие лица, похожие на раскрашенные воздушные шары.
А какие вещи! Абсолютно, трагически прекрасные. Знаешь, совсем как засушенные цветы. Мертвые и нетленные, безупречно чистые, очищенные огнем, как бронза, но хрупкие, как мыльные пузыри. Кристаллизованные звуки труб. Звуки флейт и гобоев или, пожалуй, пенье свирели. Свирели из овсяной соломы. Черт возьми, они, как цветы, распускаются прямо на глазах. Сон в летнюю ночь, приснившийся саламандре[43].
Дальше ничего нельзя было разобрать – невнятные размеренные фразы взмывали вверх, но по высоте и напряженности звучания Нарцисса поняла, что это с звонкогласными песнопеньями низвергаются в преисподнюю мильтоновские архангелы[44].
Наконец он вышел – в белой рубашке и саржевых брюках, но все еще парящий на пламенных крыльях своего красноречия, и под звуки его голоса, выпевающего эти размеренные слоги, она вытащила из чулана пару туфель, остановилась с туфлями в руках, и тогда он прекратил свои песнопения и снова, как ребенок, коснулся руками ее лица.
За ужином тетушка Сэлли перебила его отрывистую болтовню вопросом:
– А своего Сноупса ты тоже привез?
Этот Сноупс был членом, казалось, совершенно неистощимого семейства, которое в течение последних десяти лет тонкими струйками просачивалось в город из маленького поселка, известного под названием Французова Балка. Первый Сноупс, Флем, однажды без всякого предупреждения появился за стойкой излюбленного фермерами маленького кафе в одной из боковых улиц.
Утвердившись здесь, он, подобно библейскому Аврааму[45], начал переселять в город своих родственников и свойственников – семью за семьей, одного человека за другим – и устраивать их на такие места, где они могли зарабатывать деньги. Сам Флем теперь был управляющим городской электростанцией и водопроводом и уже несколько лет состоял чем-то вроде чиновника особых поручений при местном муниципалитете, а три года назад, к изумлению и нескрываемой досаде старого Баярда, который по этому поводу не раз отпускал крепкое словцо, сделался вице-президентом сарторисовского банка, где один из его родственников уже служил бухгалтером.
Он все еще владел кафе и брезентовой палаткой на его заднем дворе, где они с женой и ребенком жили первые месяцы после переезда в город, и ныне эта палатка служила как бы перевалочной станцией для приезжающих Сноупсов, откуда те расползались по всевозможным третьеразрядным заведеньицам вроде бакалейных лавок и парикмахерских (один из них, какой-то инвалид, жарил земляные орехи на купленной у старьевщика жаровне), размножались и процветали. Джефферсонские старожилы, наблюдая за ними из своих домов, солидных магазинов и контор, вначале посмеивались. Но им уже давно стало не до смеха.
Сноупса, о котором спрашивала тетушка Сэлли, звали Монтгомери У орд. В 1917 году, незадолго до вступления в силу закона о воинской повинности, он явился к офицеру, ведавшему набором рекрутов в Мемфисе, но тот не взял его на военную службу из-за больного сердца. Позднее, к удивлению всех, а в особенности друзей Хореса Бенбоу, он вместе с Хоресом отправился в Христианскую ассоциацию молодых людей и получил там какую-то должность. Еще позже стали поговаривать, будто в тот день, когда он поступал на военную службу, он всю дорогу в Мемфис держал под мышкой плитку жевательного табака. Но этот слух появился уже после того, как он со своим покровителем уехал.