Анатоль Франс - 8. Литературно-критические статьи, публицистика, речи, письма
Этот ловкий, легкомысленный и тщеславный человек оставил по себе память, как о маге и чудотворце. В эпоху великих религиозных споров, когда и христиане, и язычники наперебой ссылались на чудеса, отцы Церкви называли имя автора «Метаморфоз» не иначе, как с ненавистью, соединенной с ужасом. Уже Лактанций в середине III века возмущается, что Апулей нагромождает одно чудо на другое. Святой Иероним упоминает этого мага рядом с Аполлонием Тианским. Блаженный Августин, который, как мы видели, почти не отделяет самого Апулея от героя его сказки, сетует, что подобного человека порою противополагают и даже предпочитают Христу. В те времена поклонники богов, клонившихся к закату, почитали ритора из Мадавры как одного из своих последних мудрецов. Нет ничего удивительного в том, что их привлекал к себе этот философ, влюбленный во все символы и причастный всем тайнам. Статуя Апулея возвышалась в Константинополе, в Зегзиппе; и вот что говорится в «Антологии»[140] о человеке, чей образ она хранит: «Апулей, с мечтательным взором, славит безмолвные оргии Музы Латинской; Сирена Авзонии даровала сему, сопричастному ей человеку несказанную мудрость». Нам трудно понять, читая эти строки, что речь идет об авторе того небольшого и весьма вольного волшебного романа, которым, не скрою, я наслаждаюсь в сумасбродные свои дни. И куда приятнее нам портрет, созданный г-ном Полем Монсо, который более умерен в похвалах и рисует удивительного Апулея в облике искусного ритора, человека, отличающегося «кричащей красотой южанина» и вместе с тем несколько простоватого, гордеца и краснобая, умеющего покорять слушателей, обманщика, удивительно ловко обманывающего и других и самого себя, человека, который внушает веру во что угодно и сам тоже верит в это.
И все же, мне кажется, что в дошедших до нас его творениях время от времени попадаются страницы, отмеченные поистине философской значительностью: в них словно слышны последние отзвуки той греческой мудрости, которая так и осталась непревзойденной. Я уже давно не перечитывал небольшой трактат, носящий название «Демон Сократа». Но я сохранил о нем приятные воспоминания. Как вам известно, Апулей верил в демонов. Демоны, говорил он, живут в воздушных просторах, вплоть до первого круга Луны, где начинается область эфира.
Все это — вполне допустимые грезы. Люди были бы крайне несчастны, если бы им запрещали грезить о непознаваемом. Но, когда я в свое время читал трактат «Демон Сократа», меня больше всего умилило там определение человека; я даже выписал это место. Весьма кстати я обнаружил его среди старых бумаг, что тоже в некотором роде чудо, ибо я никогда не храню их и никогда в жизни хранить не буду: до такой степени исписанная бумага наполняет меня отвращением и тоской. Вот как определяет Апулей человеческие свойства:
«Люди действуют, повинуясь разуму, и сильны благодаря дару речи; они обладают бессмертной душой, но тленной плотью, живым и беспокойным умом, неуклюжим и немощным телом, несхожими нравами, одинаковыми заблуждениями; их отличает упорная отвага и упрямая надежда; занятия их суетны, судьба непостоянна; они смертны каждый в отдельности, но род их бессмертен, ибо одно поколение сменяет другое; век людской краток; мудрость приходит к человеку слишком поздно, а смерть слишком рано. Свою горестную жизнь они проводят на земле».
Разве не звучит в этих словах мужественная печаль, напоминающая ту, которой проникнут первый афоризм Гиппократа?[141]
Ну, а сам этот небольшой роман, живописной нелепостью и поразительными чудесами которого я только что восхищался, разве он не философичен на свой лад весь целиком, не исключая вольностей? Разве не выступает Апулей в «Метаморфозах» искусным толкователем догм палигенезии?[142] Разве не излагает он в форме занимательного романа доктрину, толкующую об испытаниях и искуплениях на протяжении ряда последовательных существований? И не является ли само превращение Луция наглядным выражением тех трудных процессов человеческой жизни, тех изменений, что непрестанно преобразуют сложные составные элементы нашего «я», которое непрестанно познает, вернее, пытается познать себя? Не таится ли в этой книге, щеголяющей увлекательным безрассудством, скрытая мудрость? Как знать?
ИЗ «ЛИТЕРАТУРНОЙ ЖИЗНИ»
(Серия третья)[143]
ПРЕДИСЛОВИЕ[144]
Господин Фердинанд Брюнетьер, к которому я весьма расположен, предъявляет мне серьезные обвинения[145]. Он упрекает меня в том, что я, мол, не признаю основных законов критики, что я не обладаю критерием для оценки творений духа, что я порхаю среди противоречий, послушный своим склонностям, что я не могу отрешиться от субъективности, что я заперт в собственном «я», как в мрачной темнице. Я отнюдь не сетую на то, что на меня так нападают, напротив, меня радует этот благородный спор — все в нем льстит моему самолюбию: и достоинства моего противника, и суровость критики, за которой скрывается большая снисходительность, и значительность затронутых вопросов, ибо, как говорит г-н Брюнетьер, речь идет не более, не менее, как о духовном будущем нашей родины, и, наконец, даже самый выбор моих сообщников — г-на Жюля Леметра и г-на Поля Дежардена[146], объявленных, как и я, виновными в субъективной, слишком личной критике, а также в развращении молодежи. Мне всегда импонировал и продолжает импонировать ум г-на Жюля Леметра — его живость, его поэтическая окрыленность в сочетании с чарующей ясностью. Господин Поль Дежарден возбуждает мой интерес проблесками тонкой чувствительности. Будь мне присуща хоть малейшая изворотливость, я бы, разумеется, поостерегся и не стал бы выделять свое дело из их дела. Но, истины ради, я вынужден заявить, что не понимаю, почему мои преступления являются их преступлениями, а мои пороки — это их пороки. Господин Леметр обладает восхитительной способностью раздваиваться; он видит все «за» и все «против», он последовательно переходит на прямо противоположные точки зрения; уловки изощренного ума сменяются усердием ума наивного. Он ведет диалог с самим собой и говорит от лица самых разнообразных персонажей. В нем сильно развита способность понимать любое явление. Ему близки гуманисты прошлого и писатели современности. Он чтит традиции и любит новое. Он вольнодумец, но питает склонность к религиям. Критика его снисходительная, даже когда он иронизирует, — если хорошенько разобраться, довольно объективна. А когда он, сказав все, что хотел, добавляет: «Что знаю я?»[147] — то это всего лишь деликатность философа. Никак не возьму в толк, что в манере г-на Леметра вызывает недовольство г-на Брюнетьера, разве только внушающая опасения жизнерадостность этого молодого фавна.
Что до г-на Поля Дежардена, то его уж никак не упрекнешь в чрезмерном легкомыслии и жизнерадостности. Думаю, он не прогневается, если я скажу, что он больше походит на апостола, нежели на критика. Это человек изысканного ума, но прежде всего — это пророк. Он суров. Он хочет, чтобы перестали писать. Для него литература подобна апокалипсическому зверю. Удачно написанная фраза кажется ему угрозой обществу. Он напоминает мне мрачного Тертуллиана, который утверждал, что пресвятая дева никогда не была красивой, в противном случае она возбуждала бы желание, чего нельзя себе представить. По мнению г-на Поля Дежардена, любой стиль — это зло. И все-таки у г-на Поля Дежардена есть стиль, — это только подтверждает, что человеческая душа являет собой бездну противоречий. При таких настроениях излишне спрашивать у него, какого он держится мнения о предметах столь легкомысленных и мирских, как литература. Он отнюдь не критикует, он беззлобно предает анафеме. Бледный и меланхоличный, он шествует, с умилением разбрасывая проклятия. В силу каких превратностей судьбы пала на него часть обвинений, выдвинутых против меня в то самое время, когда он в своих статьях и лекциях заявляет, что я бесплодная смоковница из Священного писания? Не должен ли он, трепеща от ужаса, крикнуть тому, кто обвиняет нас обоих:
— Judica me, et discerne causammeam de gente non sancta![148]
Итак, справедливость требует, чтобы я защищался в полном одиночестве. Попытаюсь это сделать, но прежде всего я хочу воздать должное мужеству моего противника. Господин Брюнетьер — воинственный критик редкой отваги. Это полемист наполеоновской школы и последователь великих полководцев, которые знают, что защищаться и одерживать победы можно только, перейдя в наступление, и кто позволяет себя атаковать — уже наполовину побежден. Вот он и атаковал меня в моей рощице, на берегу моего чистого ручейка. Это опасный противник. Пущены в ход и когти и зубы, не считая хитростей и коварства. Я хочу лишь сказать, что в полемике он прибегает к различным средствам и не гнушается интуитивным методом, если дедуктивного недостаточно. Я и не думал мутить воду его ручья. Но ему свойствен дух противоречия, и он даже чуть-чуть драчлив. Это недостаток храбрых, и г-н Брюнетьер мне очень нравится именно таким. Разве Никола, наш общий учитель, не сказал: [149]