Робертсон Дэвис - Мятежные ангелы
— Странный он учитель, если хочет учить бомари этих плосколобых бездельников в университете. Они не управятся с бомари, даже если им все про него рассказать.
— Мамуся, он не для того хочет узнать, чтобы рассказывать студентам. Он хочет написать об этом для немногих очень ученых людей, таких как он сам, которые интересуются сохранившейся древней мудростью и древними поверьями. Современному миру ужасно не хватает этой мудрости. Он хочет воздать почести таким людям, как ты, которые страдали и молчали, чтобы сохранить древние тайны.
— Он запишет мое имя?
— Никогда, если ты его попросишь не называть тебя; он напишет, что узнал то-то и то-то от очень мудрой женщины, которую ему посчастливилось встретить при обстоятельствах, которые он поклялся не открывать.
— Ах, вот как?
— Да. Ты же сама знаешь, что гаджё не смогут сделать бомари, даже если им все объяснить и рассказать. У них нет твоего опыта и твоей великой родовой мудрости.
— Ну что ж, маленькая пошрат, ты это затеяла, и, надо думать, мне придется довести дело до конца. Я это делаю для тебя, потому что ты — дочь Тадеуша. Ничто меньшее меня не убедило бы. Приводи своего мудреца.
2
«Приводи своего мудреца». Но это лишь начало; нужно провести встречу моего мудреца и мамуси так, чтобы никто из них не возненавидел меня на всю жизнь. Какая я дура! Зачем я это затеяла? Дура-гаджи! Удастся ли мне хоть ноги унести, не говоря уже про обожание, благодарность и, может быть, любовь Холлиера, которые я надеялась завоевать в результате? Зачем я только решила помочь ему изучать лечение грязью! Я как ученик волшебника из сказки: затеяла нечто такое, чего уже не могла остановить, и, может быть, в итоге волшебник меня накажет.
Мне хватило времени поразмышлять о своих бедах — весь вечер я провела в обществе мамуси, лежа на диване и меняя примочки каждые полчаса, а мамуся играла мне на скрипке и иногда пела.
Она была хитра и знала, как раздражает меня эта музыка. Я очень люблю музыку, в особенности утонченную, интеллектуальную; она уверяет меня в существовании порядка, а таких уверений очень мало в моей запутанной жизни. Но мамусина музыка — подлинно венгерская, цыганская: жалобная, скорбная, воющая и вдруг переходящая в безумное веселье; пальцы скользят по грифу, извлекая глиссандо, похожие на первобытные вопли какого-то непостижимого для меня экстаза. Цыганская гамма — малая терция, увеличенная кварта, малая секста и большая септима — терзала мои нервы; благородному экстазу Баха почему-то довольно было диатонической шкалы. С этой музыкой мне приходилось бороться; ее первобытность и сентиментальность шли вразрез со всем, чем был для меня университет, но я знала, что это часть моего наследия, которое не удастся отсечь, как бы я от него ни отрекалась. О, я прекрасно знала, что со мной не так: я хотела быть интеллектуалкой, убежать от всего, что значила мамуся и стоящие за ней поколения кэлдэраров. И еще я знала, что этого можно добиться только предельным насилием над собой. Я подозревала, что даже моя мучительная страсть к Холлиеру проистекала лишь от желания сбежать из моего мира в его мир. Любовь это или нет?
Мамуся тем временем перешла на глубоко личную музыку — такое она никогда не играла в офицерских столовых и модных ресторанах. Она звала эту музыку медвежьей песнью: ее играли и пели цыгане, ходящие с медведем, своим зверям, но я думаю, что эта песня гораздо старше: для цыган, сложивших ее в незапамятные времена, медведь был не только ценным имуществом и средством заработка, но спутником и, может быть, объектом поклонения. Вам не верится? Подумайте о том, как люди в наши дни беседуют со своими кошками и собаками; обычно это умилительные слова, подходящие, по мнению хозяев, не слишком опасному животному. Но как говорить с медведем, который может тебя убить? Как предложить ему дружбу? Как попросить у него мудрости, которая так непохожа на человеческую, но все же постижима для человека? Этой просьбой, кажется, и была медвежья песнь — музыка медленная, с длинными вопросительными паузами и сильным напором на низкие гортанные звуки, так редко слышные в той музыке, которую я понимаю и ценю. «Скырлы-скырлы». Как ты, братец Мартын? Что видишь? Что слышишь? А потом: «Грры-грры» — это братец Мартын (ибо всех цыганских медведей зовут Мартынами) говорит свое веское слово. Сыграет ли мамуся это для Холлиера? И (я не знала, насколько он чувствует такие вещи) поймет ли он что-нибудь в этой музыке?
«Приводи своего мудреца»; что подумает он о доме, в котором я живу?
Это был большой и красивый дом в тяжеловесном банкирском стиле, каких так много в Роуздейле, самом дорогом, засаженном самыми роскошными деревьями квартале Торонто. Дом номер 120 по Уолнат-стрит был не самым красивым, но и не самым простеньким в этом квартале. Стены из сплошного кирпича, деревянные части выкрашены в белый цвет, на углах — импозантная рустовка; красивые деревья, за ними ухаживают и обрезают их; прекрасный газон, явно созданный профессионалом, густая трава без единого сорняка. Идеальный дом для польского инженера, преуспевшего в Новом Свете и желающего занять место в мире соответственно своим деньгам, способностям и очевидной респектабельности. Как гордился этим домом Тадеуш и как по-доброму смеялся, когда мамуся говорила, что дом слишком велик для пары с одним ребенком, даже если считать экономку, которая жила в своей собственной отдельной квартире на третьем этаже. Хороший дом, обставленный добротной мебелью, ухоженный наемными уборщиками и садовниками. Любой прохожий подумал бы, что это и до сих пор так.
Внутри, однако, произошли катастрофические перемены. Когда Тадеуш умер, мамуся заговорила о продаже дома и покупке лачуги, более соответствующей ее финансовому положению нищей вдовы. Но брат Ерко убедил ее не глупить: она сидит на мешке с деньгами. Именно Ерко вспомнил, что при покупке дом оказался зарегистрированным в муниципалитете как многоквартирный и предназначенный для сдачи комнат внаем; это разрешение было получено в войну по какой-то временной надобности и впоследствии так и не отозвано, хотя Тадеуш занимал весь дом целиком. Ерко заявил, что нужно снова переделать дом в многоквартирный с меблированными комнатами и зарабатывать на этом. Гаджё всегда хотят жить в хороших местах.
Я не знаю, как выглядел дом раньше, но после того, как мамуся и Ерко с ним разделались, дом 120 по Уолнат-стрит, несомненно, стал одним из самых причудливых человеческих ульев в этом городе, славящемся своими причудливыми человеческими ульями. Из экономии Ерко почти всю работу сделал сам; руками он мог делать что угодно и с помощью одного рабочего превратил прекрасный, гордый дом Тадеуша в десять квартир: лучшая, состоящая из гостиной, кухни, спальни и солнечной веранды, досталась мамусе. На первом этаже появились, кроме этого, две однокомнатные квартирки, темные и неудобные, как собачья конура; у одной после добавления кухни (больше похожей на стенной шкаф) и кукольной душевой кабинки оказалось не менее семи углов. Эти жилища были сданы двум молодым людям, мистеру Кольбенхайеру и мистеру Витраку. Кольбенхайер был скелетоподобен и объяснялся исключительно шепотом; насчет Витрака меня постоянно мучили мрачные предчувствия, потому что он выглядел как человек, твердо намеренный совершить самоубийство, а его квартира казалась идеальным фоном для такой несчастной кончины.
На втором этаже, где когда-то располагались спальни Тадеуша, мамуси и моя, появилась квартира с одной спальней, собственной ванной и крохотной кухонькой, а также гостиной, делившей окно с кухней благодаря архитектурному выверту Ерко, разгородившего окно пополам. В этой квартире жила королева наших съемщиков, миссис Файко, и три ее кошки. На том же этаже были три комнаты с общей кухней и ванной; в них обитали мисс Гретцер, миссис Новачински и миссис Шрайфогель, все старухи, хозяйки в общей сложности четырех пуделей и двух кошек. Они согласились между собой, что, поскольку мало пользуются душем (из боязни застрять в нем и погибнуть в кипятке), его поддон можно заполнить рваной газетой и использовать как туалет для домашних животных. Предполагалось, что старухи вычищают его время от времени, но они были забывчивы и слабы здоровьем, так что эта работа обычно доставалась мне. В конце концов, мисс Гретцер было восемьдесят семь лет; насколько было известно, она уже три года не выходила из дому; миссис Новачински любезно совершала для нее все нужные покупки.
На верхнем этаже располагались две однокомнатные квартиры с общей ванной. В них проживали мистер Костич, который, по слухам, как-то был связан с химчистками, и мистер Хорн, санитар. Каждый раз, как мамуся упоминала профессию мистера Хорна, он орал: «Да уж точно, что не санитарка!» — и оттого пользовался среди жильцов репутацией остряка.