Бруно Шульц - Трактат о манекенах
В подобных вещах нужно остерегаться лишь одного: убогой мелочности, педантичности, тупой дословности. Все связано между собой, все нити сходятся в единый клубок. Замечали ли вы, что в некоторых книгах между строчками пролетают стайками ласточки, целые строфы трепещущих заостренных ласточек? Надо читать по полету этих птиц…
Но я возвращаюсь к Бьянке. До чего трогательно прекрасны ее движения. Каждое из них, уже века назад предрешенное, безропотно принятое, совершается с обдуманностью, как будто она уже заранее знает ход всего процесса, неумолимую последовательность своей судьбы. Случается, когда я сижу напротив нее в аллее парка, у меня возникает желание взглядом задать ей вопрос, мысленно о чем-то попросить, и я пытаюсь сформулировать вопрос, просьбу. Но прежде чем мне это удается, она отвечает. Грустно отвечает — глубоким, сконцентрированным взором.
Почему голова у нее всегда опущена? Во что так внимательно, задумчиво всматриваются ее глаза? Неужели столь бездонно печально дно ее судьбы? И все-таки, несмотря ни на что, разве не несет она свою покорность с достоинством, словно так и должно быть, словно знание это, лишив ее радости, взамен одарило ее некоей неприкосновенностью, некоей высшей свободой, обретенной на дне добровольного послушания? Это придает очарование триумфа ее покорности и преодолевает покорность.
Она сидит напротив меня на скамейке рядом с гувернанткой, обе читают. Ее белое платье — я никогда не видел Бьянку в другом цвете — лежит на скамейке, как раскрывшийся цветок. Стройные смуглые ноги с невыразимым очарованием положены одна на другую. Прикосновение к ее телу, должно быть, безумно болезненно из-за сконцентрированной святости контакта.
Потом обе они закрывают книжки и встают. Мгновенным взглядом Бьянка принимает мое прощание и отвечает на него и, словно ничем не обремененная, удаляется извилистой и как бы танцующей походкой, мелодически вплетающейся в ритм широких, упругих шагов гувернантки.
22Я обследовал вокруг все пространство майората. Несколько раз обошел обширную территорию, окруженную высоким забором. Белые стены виллы с ее верандами, просторными террасами представали передо мной все в новых и новых аспектах. За виллой простирается парк, переходящий потом в бездревесную равнину. Там стоят какие-то странные строения, полуфабричные, полуусадебные. Я приник глазом к щели в заборе, и то, что увидел, должно быть, является следствием зрительного обмана. В этой разреженной от жары весенней атмосфере иногда видятся удаленные предметы, отраженные порою многими милями мерцающего воздуха. И все равно голова у меня трещит от противоречивых мыслей. Надо справиться в альбоме.
23Возможно ли это? Вилла Бьянки пользуется правом экстерриториальности? Ее дом находится под защитой международных договоров? К каким поразительным открытиям приводит меня изучение альбома! Знает ли кто, кроме меня, эту потрясающую истину? И однако же невозможно отмахнуться от всех улик и аргументов, которые альбом нагромождает вокруг этого пункта.
Сегодня я вблизи обследовал виллу. С неделю уже я кружил около огромных, искусных кованых ворот с гербом. Я воспользовался моментом, когда два больших пустых экипажа выехали из парка. Створки ворот были распахнуты настежь. Никто их не закрывал. Я вошел небрежным шагом, достал из кармана тетрадь для эскизов, сделал вид, будто зарисовываю, опершись о воротный столб, какую-то архитектурную деталь. Я стоял на усыпанной гравием дорожке, которой столько раз касалась легкая ножка Бьянки. Сердце у меня беззвучно замирало от счастливого страха, что вот сейчас в какой-нибудь балконной двери появится ее стройный силуэт в белом платье. Но все окна и двери были задернуты зелеными шторами. Ни единый звук не выдавал потаенной жизни этого дома. Небо на горизонте затягивалось тучами, вдали посверкивало. В жарком разреженном воздухе не чувствовалось ни малейшего дуновения. В тишине этого серого дня лишь белые стены виллы что-то говорили с беззвучным, но выразительным красноречием богато деталированной архитектуры. Ее легкое витийство растекалось плеоназмами, тысячекратными вариантами одного и того же мотива. По ярко-белому фризу в ритмических каденциях направо и налево бежали барельефные гирлянды и в нерешительности останавливались на углах. С высоты центральной террасы спускалась мраморная лестница — патетически и церемонно — между стремительно расступающимися балюстрадами и архитектурными вазами и, широко растекшись по земле, казалось, отступала в глубоком реверансе, подбирая свой пришедший в беспорядок наряд.
У меня поразительно обостренный инстинкт стиля. А этот стиль раздражал меня, тревожил чем-то необъяснимым. За его с трудом сдерживающим себя классицизмом, за внешне холодной элегантностью крылась неуловимая дрожь. Стиль этот был слишком жарким, слишком резко подчеркнутым, полон неожиданной остроты. Из-за капельки неведомого яда, впрыснутой в жилы этого стиля, его кровь стала черной, взрывчатой и опасной.
Внутренне дезориентированный, дрожа от противоречивых импульсов, я шел на цыпочках вдоль фасада виллы, распугивая спящих на лестнице ящерок.
Земля вокруг высохшего округлого бассейна была спекшаяся и еще голая. Лишь кое-где из трещин в почве пробивалась скудная фантастически-яростная зелень. Я вырвал пучок этой травы и спрятал в тетрадь для эскизов. Я весь трясся от внутреннего возбуждения. Над бассейном, колеблясь от зноя, стоял серый чрезмерно прозрачный и поблескивающий воздух. Барометр на ближнем столбе показывал катастрофическое падение давления. Вокруг царила тишина. Ни единая веточка не шелохнулась — безветрие. Вилла спала, опустив жалюзи, сверкая меловой белизной в безграничной мертвенности серой атмосферы. И вдруг, словно застой достиг критической точки, из воздуха выпал красочный фермент, и воздух распался яркими лепестками, мерцающим трепетаньем.
То были огромные отяжелевшие бабочки, попарно занятые любовной игрой. Еще с минуту неловкое подрагивающее трепетанье удерживалось в мертвой атмосфере. Бабочки попеременно чуть опережали друг друга и вновь соединялись в полете, тасуясь в потемневшем воздухе, словно колода цветастых высверков. Было ли то всего лишь быстрое разложение чересчур буйной атмосферы, фатаморгана воздуха, переполненного гашишем и причудами? Я ударил шапкой, и крупная плюшевая бабочка упала наземь, трепеща крыльями. Я поднял ее и спрятал. Одним доказательством больше.
24Я разгадал секрет этого стиля. Линии этой архитектуры в навязчивом своем велеречии так долго повторяли одну и ту же невразумительную фразу, что наконец-то я понял ее коварный шифр, подмигивание, щекотную мистификацию. Поистине то оказался чрезмерно прозрачный маскарад. В этих затейливых подвижных линиях с их претенциозной изящностью крылся некий чересчур острый перчик, некая чрезмерность жаркой пикантности, было что-то лихорадочное, горячечное, слишком ярко жестикулирующее — одним словом, нечто цветастое, колониальное, стреляющее глазами… Да, именно, стиль этот таил на дне что-то немыслимо отталкивающее — он был распутный, изощренный, неслыханно циничный.
25Нет смысла объяснять, как потрясло меня это открытие. Отдаленные линии сближаются и соединяются, сталкиваются неожиданные сообщения и параллели. Кипя от возбуждения, я поделился своим открытием с Рудольфом. На него оно не произвело впечатления. Более того, он небрежно отмахнулся от него, обвинив меня в преувеличении и выдумках. Он все чаще обвиняет меня во вранье и намеренных мистификациях. Если я и питаю к нему как к владельцу альбома еще какие-то дружеские чувства, то его завистливые, полные несдержанного раздражения взрывы все сильней отталкивают меня от него. И все-таки я не выказываю ему обиды, как-никак я от него завишу. Что бы я делал без марок? Он знает это и пользуется своим преимуществом.
26Слишком многое происходит в этой весне. Слишком много притязаний, безграничных претензий, переливающихся и необъятных амбиций распирает темную эту глубину. Ее экспансия не знает границ. Руководство этим огромным, разветвившимся и разросшимся предприятием превышает мои силы. Желая переложить часть бремени на Рудольфа, я назначил его сорегентом. Разумеется, анонимно. Вместе с альбомом марок мы втроем составляем сейчас неофициальный триумвират, на котором возлежит тяжесть ответственности за все это бездонное и неохватное приключение.
27У меня не хватило отваги обойти виллу и взглянуть на задний ее фасад. Меня обязательно заметили бы. Но почему, несмотря на это, у меня ощущение, будто когда-то я уже был там — страшно давно? А в сущности, разве мы не знаем заранее все пейзажи, которые встретим в своей жизни? Разве может произойти еще что-то совершенно новое, чего бы мы давно уже не предощущали в самых глубинных наших запасах? Я знаю, когда-нибудь в поздний час я встану там на пороге садов рука об руку с Бьянкой. Мы войдем в забытые закоулки, где среди старых стен замкнуты отравленные парки, искусственные эдемы По, заросшие шалфеем, маками и опиумными лианами, пылающими под бурым небом старинных фресок. И разбудим белый мрамор статуи, спящей с пустыми глазами в этом запредельном мире, за рубежом увядшего вечера. Спугнем ее единственного возлюбленного, красного вампира, который, сложив крылья, заснул на ее лоне. Он бесшумно улетит, мягкий, текучий, колышащийся бессильным, бесплотным, ярко-красным лоскутом, лишенным костяка и телесной субстанции, закружится, расшелестится, растает без следа в помертвелом воздухе. Через маленькую калитку мы вступим на пустую поляну. Растительность будет там выжженная, как табак, как прерия в позднее индейское лето. Возможно, это будет в штате Нью-Орлеан или Луизиана — ведь страны это всего лишь предлог. Мы усядемся на каменное обрамление квадратного пруда. Бьянка обмакнет белые пальцы в теплую воду, в которой плавают золотые листья, и не поднимет глаз. По другую сторону будет сидеть какая-то черная, стройная фигура, вся укрытая вуалью. Я шепотом спрошу про нее, а Бьянка встряхнет головой и тихо скажет: «Не бойся, она нас не слышит. Это моя умершая мама, она живет здесь». Потом станет говорить мне самые сладостные, самые тихие, самые печальные слова. И не будет уже никакого утешения. Будут опускаться сумерки…