Юз Алешковский - Собрание сочинений в шести томах т.4
Прошла примерно неделя, как меня заточили в психушку… я говорю «примерно», ибо тогда не знал, сколько проспал и провалялся без сознания.
Если бы не мука соседства с людоедом, я бы лежал, не вертухался и обдумывал свое положение. Тем более уже стало ясно: хребтина моя не перебита, держится на ней голова и задница, руки-ноги болтаются и действуют более-менее исправно, ребра только побитые саднят, и шрам на затылке чешется, заживает, значит. И вдруг меня дергают к лечащему врачу, которого я еще в глаза не видел, а его называют лечащим. Он меня, очевидно, лечил на расстоянии.
Вхожу в сопровождении двух громил-санитаров (скоро вы узнаете, кто они такие) в кабинет. Кабинет как кабинет. Белые стены и потолок, шкафы с медикаментами, весы, таблица для определения мощности и слабости зрения, «вертолет» (гинекологическое кресло), решетки на окнах. За белым столом сидит мужчина средних лет в белом халате и белом чепчике, лицо его показалось мне в первый момент немного знакомым. Я неопытный в этих делах человек, но не мог не просечь, что никакой не врач этот с интересом всматривающийся в мои глаза тип. Слишком уж новеньким и сидящим, как на театральном артисте, был его белый халат, и сам он как-то не по-хозяйски сидел за столом, постукивая по нему пальцами. Я сел напротив и благодаря хорошему слуху понял, что он выстукивает какой-то марш. Мы молча смотрели друг на друга, пока я, из вечно гадящего мне озорства, не стал выстукивать пальцами вальс «Сказки Венского леса». Он барабанил по служебному блокноту в кожаном переплете, я просто по столу.
– Как вы себя чувствуете, Давид Александрович? – наконец спросил тип.
– Неплохо. Лучше, чем в первый день. Голова заживает. По рыбалке соскучился, – говорю.
– Давайте, Давид Александрович, начнем нашу беседу не с воспоминаний о том, были ли ваши родители подвержены психическим заболеваниям, а о вашем сыне. Ответьте на простой вопрос: считаете ли вы его утверждение, что Посторонний Наблюдатель существует, нормальным? – спросил тип прямо в лоб.
– Кого вы имеете в виду, говоря «Посторонний Наблюдатель»? – поинтересовался я, чтобы собраться с ответом.
– Разве Владимир Давидович не делился с вами сокровенными мыслями?
– Делился. Он – хороший сын, – сказал я. – Только не пойму, куда вы гнете, гражданин начальник. Я не ученый, в Вовиных делах ничего не понимаю. Но если вы хотите сказать, что мой сын ненормален и, значит, унаследовал ненормальность от отца, что, кстати, пытаются мне внушить, то я сразу должен вам возразить против такого подхода.
– Хорошо. Вот вы считаете себя нормальным человеком. Допускаю, что это так. Нормально тогда, по-вашему, признавать Постороннего Наблюдателя ученому?
– Не понимаю, – говорю, – чем вам помешал этот Наблюдатель. Что он – шпион американской разведки, что ли?
– А вы увиливаете от ответа, Давид Александрович. Увиливаете. Не так начинаете наш разговор.
– Почему же? Я ответил на ваш вопрос, что в ученых делах ничего не понимаю. Давайте о медицине говорить. Хочу знать, сколько меня здесь продержат.
– Когда вылечат, тогда и выпишут. Таков порядок.
– Чудесно. Мне здесь нравится. Обхождение вежливое. Я люблю таблетки пить успокаивающие. Пей сколько хочешь. И палата хорошая: тихая, а сосед молчит и не курит. В общем, вполне дом отдыха нашего профсоюза.
– Давайте, Ланге, без шуток. Повторяю: чистосердечные признания и правдивость будут первыми симптомами вашего выздоровления. Вот – фотокопия амбарной книги. Почерки идентифицированы, да вы и не отказываетесь ведь, что вели записи собственноручно. Поэтому давайте ближе к делу. С чьих слов или с чьих сочинений?
– Скажите, что нужно делать, чтобы прекратить сердечные перебои? – спросил я, оттягивая время для соображения.
– Я не врач, – сказал тип и покраснел, поняв, что жидко обкакался. – Я не терапевт, – поправился он. – Так с чьих слов или с чьих сочинений ваши записи?
– Сколько мне дадут за то, что я их вел?
– Вас не собираются судить. Вас лечат.
– Спасибо за бесплатное лечение. Хорошо. Я скажу вам всю правду. У меня был в Москве друг. Абрам Грейпфрут. У него были парализованы руки после допросов в Министерстве госбезопасности. Разумеется, он не мог записывать своих мыслей о наболевшем на обиженной душе и просил делать это меня, что я и делал. Не отказывать же искалеченному приятелю. Затем Абрама увезли в Израиль две дочери. Записи он просил меня сохранить до лучших времен, то есть до его распоряжений. Абрам недавно умер. Вы можете увидеть у меня дома фото его гроба и письмо от старшей дочери. Это все. – Насчет гроба и письма я внаглую соврал.
– Дополнить что-нибудь желаете?
– Конечно, – говорю, – с большим удовольствием желаю сделать пояснение.
Когда я записываю с чужих слов, у меня в голове не остается ни малейшей памяти о записанных мыслях и наблюдениях. Я поэтому не мог кончить школу и пошел на завод, где, разрешите напомнить, работал до последнего дня и считаюсь замечательным карусельщиком. Мне Косыгин руку пожимал…
И верите, после этих моих слов тип снова густо покраснел, а я вспомнил мгновенно, где я его все-таки видел. Вспомнил! Далеко, значит, мне до склероза! Мы еще попляшем, Давид! Мы еще покружимся на славной карусели с серебряными бубенчиками!
Однажды к нам на завод пожаловал Косыгин. Мы выпускали важную продукцию по контракту с Америкой, и он пожаловал проведать, как у нас идут дела. С ним был важный американец. И конечно же в охране Косыгина я видел этого сидящего передо мной типа в белом халате. Я не мог ошибиться! Да и он наверняка узнал меня. Как же не узнать, если он простреливал меня своими фарами, когда Косыгин остановился около моего карусельного станка. Тип смотрел на меня так, держа одну руку в кармане, как будто я вот-вот должен был вынуть пушку, чтобы пустить в пузо премьер-министра семь разрывных пуль, а тип готов был предупредить это жуткое покушение одним метким выстрелом прямо в поджелудочную железу, другим – в сонную артерию. Как же нам было не вспомнить друг друга с помощью Косыгина! Замечу здесь, что после покушения фани Каплан – этого неважного ворошиловского стрелка – на Ленина охрана вождей, прибывавших на встречу с родным рабочим классом, была такой тщательной, что нам запрещалось держать в руках тяжелые предметы, металлические болванки и инструменты.
– Увиливаете, Ланге, от прямого ответа, – сказал тип. – А вы перечитывали амбарную?
– Боже упаси! – сказал я. – Зачем? Я же не для себя записывал, а для Грейпфрута, для больного парализованного Абрама.
– Ну, хорошо. Покончим пока с этой темой. У вас есть знакомые среди персонала спецбольницы?
– Чем вызван такой вопрос? – спросил я.
– Вы могли бы с ним или с ней передать записку домой и получить передачу. Иным образом это сделать сейчас невозможно. Мы идем вам навстречу.
– Нет у меня здесь знакомых.
– А до вас доходит, Ланге, – начал раздражаться «терапевт», – что вы отягчаете свое положение? Вы понимаете, что вас могут скрутить в бараний рог и тогда вам уже не выпрямиться?
– Ну, – говорю, – если вы так слабы и не влиятельны, что не можете без помощи персонала спецбольницы передать моей семье записку и мне принести домашней пищи, то навряд ли согнете меня в бараний рог. Навряд ли!
– Со-о-о-гну-у! – просто взвыл вдруг от бешенства мой лечащий врач. – Согну-у! – Тут он взял себя в руки, вогнал, так сказать, бешенство внутрь, но оно исказило его прикидывавшуюся благодушной харю, да и сам он больше не корчил из себя сочувственного добряка. – Я не таких сгибал вот этими руками.
Стальные духом раскалывались у меня, как овечки! Понятно?
– Я очень хорошо это понимаю, – сказал я, радуясь в душе, что не чувствую угодничества, мизерной бздиловатости (страха) и крысиной жажды спасти любой ценой свою старую шкуру.
– Вот так и будем разговаривать. И запомните: из вашего «бублика» вы сию минуту можете угодить туда, где этот «бублик» припомнится вам как цимес! Ясно?
– Яснее быть не может.
– Вы давно ели цимес? – снова заорал «терапевт», и крик его никак не соответствовал смыслу вопроса.
– Вы меня утомили. Болит голова, разбитая, как я теперь понимаю, вашими молодыми «романтиками». Что от меня нужно КГБ? – спросил я.
И вот что я узнал, дорогие! На третий день моего пребывания в «бублике» по «Свободе», «Немецкой волне» и «Голосу» было передано сообщение об избиении меня на центральной улице города переодетыми кагэбэшниками. После чего я был помещен в психушку. Моим родным запретили посещать меня и передавать пищу. Подробности сообщения были такими точными, что карповцы сделали неглупое предположение о нахождении или в их рядах, или среди персонала психушки диссидентского агента. На меня, как я понял из откровенного разговора с Карповым, им уже было накакать. Им нужны были фамилия «мерзавца» и прекращение утечки информации. Я им выкладываю все начистоту – они меня шугают (выпускают) на волю.