Фёдор Степун - Николай Переслегин
Мы танцевали уже долго, и голова начинала приятно кружиться, придавая всем движениям высшую легкость и уверенность, когда в дверях на террасу я увидел Алешу. Багровое лицо его было черно, как туча, глаза горели зеленым, почти звериным огнем... Невольно замедляя темп, я наклонился к Марине сказать, что Алексей здесь и что лучше перестать танцевать, потому что он очень взволнован; но, уточняя свои «pas» дирижирующим колыханием откинутых
218
плеч, Марина только стремительнее закружилась вперед. Заканчивая тур, мы снова приближались к террасе, как вдруг произошло нечто, для меня совершенно неожиданное. Не говоря ни слова, Марина выскользнула из моих рук и, быстро подбежав к Алексею, обняла его, как для танца. Он смутился, растерялся и начал было отказываться, как вдруг раздался совершенно пьяный, бесконечно милый и добродушный голос Головина: «ну и барыня, как старый гусар с подставой танцует!». Эта нелепая выходка очевидно разрядила в Алеше какую-то напряженность: передо мной мелькнула его улыбка, а через секунду он уже сам мелькал с Мариной в отдаленном углу зала.
Как странно было на ких смотреть, Наташа. Среди голых плеч, золотых погон, пылающих щек, щекочущих усов, млеющих взоров, запаха пудры и щелканья шпор, среди всего веселого, звонкого, крутящегося мира расходящегося бала они оба, измученные и всему чужие — Алексей в смазных сапогах, не успевший даже отцепить своей солдатской шашки, и Марина, в простом платье — кружились и скользили предо мной такими окончательно непонятными выходцами из того безжалостно-подлинного, жестокого мира, в котором я видел их последний раз вместе у Таниного гроба, что я всем своим существом чувствовал, что сам кружусь в каком-то безумии и ничего не понимаю, ни кто я, ни кто они, ни что вся наша, неизвестно вокруг
219
чего кружащаяся и неизвестно куда несущаяся безумная, человеческая жизнь!
Сколько времени они кружились, я не знаю, но казалось мне — без конца. И все такие же непонятные: Алеша — багровый, сосредоточенный и сумрачный, словно отравленный своею душой, Марина — бледная и отсутствующая, словно оставившая где-то свою душу.
Но вот оркестр стал затихать; замер он как раз в ту минуту, когда Марина с Алексеем были совсем близко от меня. Перестав танцевать, Марина, не выпуская Алешиной руки — у неё, очевидно, сильно кружилась голова — шатаясь, потянулась к стоявшему рядом со мною стулу. Я поспешил ей подставить его и очутился лицом к лицу с Алексеем.
Сердце мое страшно забилось и рука привычно поднялась к его руке. Если бы не Марина, Алеша, быть может, не подал бы мне своей — слишком закинута была его голова и слишком высоко вздернута левая бровь над большим облачным белком вокруг колкого зрачка, — но она с такою скорбью посмотрела на него и так значительны были её слова: «что Вы, Алеша, неужели же не все мы одинаково виноваты и одинаково несчастны», что он, невольно подчиняясь её воле, грустно улыбнулся и, ничего не сказав, крепко пожал мою руку.
Мы вышли на балкон и пошли вниз по аллее к реке. До полного рассвета было еще далеко, но восток уже начинал светлеть и с туманной ре-
220
ки дул свежий предрассветный ветер. Мы все слегка зябли. Марина шла между нами, ведя обоих нас под руку. Говорили мы только об давно прошедшем. Сегодня утром Таня была еще жива, Ты была еще Алешиной невестой, Марина мечтала о курсах в Петербурге. Борис и я учились в Гейдельберге, одним словом, был счастливый 1904 год. Марина вспомнила о нем с задумчивой нежностью, Алеша с восторгом. Марина говорила о Борисе и Тане, так, как будто и после смерти они остались для неё живыми; Алеша — как будто бы они не умирали или он о их смерти забыл. Я же не говорил, я слушал и страшно волновался. Представь себе, после всего, что здесь в лагерях было между мной и Алёшей, вдруг идти рядом с ним, видеть, как он улыбается, слышать его высокий голос и светлый смех, разве это не чудо, родная? Конечно, в душе я никогда не переставал верить, что мы с Алексеем когда-нибудь снова по-прежнему встретимся, но что это случится так скоро — этого я не ждал.
Сейчас я вдвойне счастлив, Наташа: и воспоминанием о нежданной встрече с Алешей, и предчувствием того, как Ты будешь о ней читать и как будешь радоваться!
Немного грустно, конечно, и тревожно, что этот час был не только прежним, но и исключительно часом о «прежнем», что не чувствовалось в нем возможности перекинуться к настоящему и устоять перед ним. Ты можешь себе
221
представить, дорогая, как бы мне хотелось, чтобы все было иначе. Но веры в иную встречу пока не слышу в себе. Боюсь, что до настоящего Алеши мне уже завтра опять не докликаться. Это очень прискорбно, Наташа, но в сущности естественно. Если-бы чудеса повторялись в жизни, в жизни не было бы чудес.
Часам к пяти мы вернулись к собранию. Мне нужно было захватить свои вещи. Что там творилось — не поддается никакому описанию.
Посреди зала, взволнованно перебирая ногами, стояла выигравшая первый приз кобыла штабс-капитана Хакенстрема, которую несколько человек старалось напоить шампанским. Винченко, дирижируя оркестром, требовал, чтобы играли его душу, грозя, что «всех под ранец», если опять услышит вальс. А Головин водил на веревке святые мощи — длинного, малоголового подпоручика Петрова — и кропил по всем углам «святой водой вдовы Клико». Электричество призрачным желто-зеленым светом праздно горело в утренних сумерках, вливавшихся в открытые окна вместе с петушиным пеньем.
За кулисами меня ждал Семен с докладом, что Иван Трофимыч уже давно подал лошадей. Была у меня полу-мысль, Наташа, проводить Марину на вокзал, но побоялся, что с нами поедет Алеша. Возвращаться же с ним вдвоем не решился: не было уверенности, что нетронутым привезу обратно так внезапно случившееся с нами чудо.
222
Так и уехали они вдвоем. Посмотрел я им вслед, посмотрел и вслед ими поднятой пыли, послушал, как переехали они шагом через мост и как за мостом снова зазвенел колокольчик; потом как-то невольно вернулся в аллею, по которой мы только что ходили втроем. Медленно спустился к реке, прошел берегом до моста, там сел на лошадь и шагом поехал в Сельцы.
Солнце уже взошло, но горизонт был весь затянут скучными тучами. Когда я подъезжал домой, уже начинал накрапывать мелкий, деловой дождь. Проводившая на станцию мужа и уже подоившая Катерина со старшим сыном сидела на крыльце и чаевничала.
Мне не хотелось ни спать, ни думать, и я подсел к их самовару. Удивительно, до чего независим в своем самочувствии русский народ! Ведь вот моя Катерина — баба, а послушала бы Ты, как она разговаривает; до чего свободно, достойно и естественно. В Германии не всякой профессорше в пору.
Ну, счастье мое, до свиданья. Пора кончать письмо. Пока писал — все время поглядывал в окно, не идет ли Алеша. Сейчас поздно, первый час ночи. Ясно, что больше ждать нечего. Может быть заглянет завтра или пришлет хоть письмо.
Завтра, Наташа, окончательно решается вопрос об участии нашего дивизиона в маневрах. Если не участвуем, то я послезавтра или самое позднее 16-го уезжаю отсюда в Москву. Есть у
223
меня, впрочем, слабая надежда, что если бы наша часть и пошла в Фили, нас, прапорщиков, освободят и отпустят на все четыре стороны. В конце концов ведь мы никому не нужны.
Еще раз всею своею любовью нежно обнимаю Тебя, мою милую.
Твой Николай.
Р. 8. Марине я написал записку к Павлу Васильевичу, прося ей во всем помочь, что касается устройства в Москве. Думаю, впрочем, что она передумает и скорее всего остановится на Петербурге. Не московская она женщина, совсем не московская. Во всем её сегодняшнем настроении, таком для меня неожиданном, во всем её сегодняшнем танце, был приговор и был мираж. Должен сказать, что во время танца с нею, её вальс ощущается гораздо более совершенным, чем когда смотришь на него со стороны.
Со стороны страстное Маринино чувство танца не достаточно чувствуется, но искажение его формы этою чрезмерною страстью сразу же видится.
Вот когда Ты танцуешь, дело обстоит много сложнее: никогда не знаешь, что прекраснее — танцевать ли с Тобою, или смотреть, как Ты танцуешь с другими. Ты очаровательными белыми ножками танцуешь вальс, Марина зачарованной темной душой — свое страдание. Твой вальс: прекрасное искусство — балет, Маринин: больная мистика — надрыв.
224
Но я не могу больше писать, Наташа! Устал выписывать эти бессильные буквы. Хочу Тебя и бесконечной беседы с Тобою.
Твой Николай.
Москва, 19-го августа 1911 г.
Слава Богу, все обошлось как нельзя лучше. Нас отпустили уже 17-го к обеду, в тот же день вечером я выехал в Москву. Вчера с утра послал за билетом. Наплыв публики страшный, но я получил целых два, чтобы быть одному в купэ.