Сергей Залыгин - НА ИРТЫШЕ
Книга Залыгина при всей краткости ее действия не одномерна. То, что происходит в ней, имеет и свою предысторию и свои легко угадываемые последствия. Как ни скупо, ни лаконично раскрыта эта предыстория, а без нее нельзя верно судить ни о сути событий, ни о характерах их участников. Особенно о характере основного героя.
В гражданскую войну Чаузов не отсиживался в своей избе. Вместе с Христоней Федоренковым обстреливал колчаковские эшелоны из пулемета. Партизанил, хотя его имя не значилось в официальных списках партизан. На недоуменный вопрос следователя о списках Степан резонно отвечает: «Ну кабы только те и воевали, которые числятся, так ее сроду бы и не было — Советской власти». И после войны, еще при Ленине, когда местные мужики допытывались у партийных, почему спичек нет или одежи, или мази колесной, когда они тем самым судили Советскую власть, она «всегда с подсудимой скамейки чистая выходила», оправданная. Потому что «своим народом обходится, без японцев, без всех прочих белых», потому что она «против других выходит вроде получше. Который бедный — помогает тому. Жирному далее жиреть не дает. Ребятишек учит». И позже, когда Степана несправедливо обидели и кое-кто питал надежду, что обиженный он переметнется к кулакам, из этого расчета ничего не получилось. И не могло получиться, поскольку «предыстория» вошла в плоть и кровь героя и он себя от нового строя не отделял. «Кабы Советская власть, — говорит Чаузов подстрекателю Егорке Гилеву, — против меня офицера выслала с кокардой, с эполетами, с пушкой — я бы его, веришь не веришь, а достал бы каким стежком подлиньше. Из-за угла либо как, но достал бы. А теперь кого я доставать буду? Печуру Павла? Либо Фофана? Она же, Советская власть, что ни делает — все мужицкими руками. И никто ее не спалит и не спихнет. И я своим детям не враг, когда она им жизнь обещает».
За трудностями быта той поры, сумятицей настроений, пестротой конфликтов у Залыгина никогда не пропадает ощущение истории трудового крестьянства, как истории героической. Она и впрямь была героической, ибо самое время требовало от поколения непрерывного подвига, непрерывного преодоления то сопротивления врага, то разрухи, то собственных привычек и представлений. «…Почему это никому другому доля такая не выпала, как нынешнему мужику? И воевать — ему. И голодать — ему. И вот еще первые колхозы устраивать — опять ему», — эти слова Ю-риста выражают и авторскую позицию. Иесли люди шли на жертвы, не щадили себя, так потому что видели: иначе нельзя. И как естественные, необходимые принимали важнейшие решения Советской власти. Ту же политику раскулачивания, например. «У кого коней, сказать, десять, — убежденно заявляет Чаузов, — тому колхоз один убыток. И он сроду убытку того не простил бы, тут уж так — либо он, либо колхоз. Она их еще в девятнадцатом годе стращала, кулаков, Советская власть. Вышло — не зря». Он не просто говорит так, Чаузов, — он и поступает согласно своим мыслям. Никак ведь не мог простить Степан Александру Ударцеву поджога колхозного амбара. Никто не заставлял — сам повел мужиков разрушать дом поджигателя. Все было в этом его порыве — и классовое сознание, и оскорбленное чувство хлебороба, для которого нет больше кощунства, чем надругательство над зерном.
Не одна лишь надежда на лучшее, но и жажда устойчивости примиряла героя Залыгина с артелью. Как хлебороб, он кровно заинтересован в спокойствии, ясности, перспективе. Ломка — состояние хоть и необходимое, неизбежное, но вынужденное. А мечтал Чаузов, чтоб скорее от ломки, от ожесточения, митингов, перейти к созиданию. От слов ведь «хлеб не растет и скотина не плодится». И как некий символ стоит в мастерской у Степана недоделанный подойник. Не хотел он в спешке, в смятении душевном работу заканчивать: «Вот успокоится жизнь — тогда… Колхозная, так колхозная, лишь бы успокоилась». Он и потому еще Ударцева ненавидел, что такие, как Александр, не давали жизни войти в колею, баламутили ее.
Чаузов жаждал ясности не только в мире, но и в самом себе. Чтобы не поддаться напору порой стихийно возникающих страстей, не стать щепкой в водовороте потрясений, не потерять грани между добром и злом. А в жизни, словно нарочно, многое смешалось, спуталось, иногда даже самое невероятное становилось реальным: «Нельзя было Александру Ударцеву зерно поджигать, а он взял да спалил… Нельзя было за это ударцевский дом разбивать, а его разбили. Нельзя было Ольге в дом к Чаузовым идти, а она пришла… Может, все, что прежде нельзя было, нынче можно? Нет, и так нельзя».
Чем более крутой оборот принимали события, тем сильнее у Чаузова поиски меры. Меры во всем: в ярости, разрушении, требовательности. И мера эта — справедливость.
Неверно было бы, однако, на этом основании представлять Степана каким-то абстрактным праведником. Нет, характер его неасоциален; он подвижен, изменчив, и, как мы имели случай убедиться, революционные преобразования глубоко затронули и его душу. Но герой потому и менялся к лучшему, что в нем всегда жило чувство справедливости и способность ради правого дела подняться над узко личным, над сиюминутной выгодой. В этом, может быть, и разгадка некоторых противоречивых, на первый взгляд, его поступков. Так, подняв односельчан против Ударцева, он приютил в своем доме оставшуюся без крова Ольгу и ее детей. Потому что не враг он ребятишкам и не смог бы, отказав им в пристанище, себя уважать.
Не по авторской прихоти, а по истинной сути оказался герой Залыгина в центре всей жизни села, на перекрестке всех ветров. Хотел того Чаузов или нет, но ни одно серьезное происшествие в Крутых Луках не обходило его стороной. Временами он и сам не рад был этому и досадовал на людей: «Спросить: что им от Степана Чаузова надо? Каждый со своим к нему лезет — и Печура Павел, и Хромой Нечай, и еще Гилев Егорка!»
И Павел Печура не кого-нибудь, а Чаузова уговаривал председателем стать: «На тебя же другие глядят и не просто глаза пялят — ждут от Чаузова правдишной работы, думают: раз Чаузов в колхозе — этот ворочать будет. Он будет, и я за им». То, что такой мужик оказался в артели, было само по себе фактом значительным и многоговорящим. Ведь Степан не вертопрах какой-нибудь вроде Егорки Гилева, которому шальное счастье само в руки идет. Нет, Чаузов — хозяин, труженик, на вес руки мастер. Умеет и с плугом пройти, и поломку исправить, и коней знает, и без пользы за дело не примется.
Но оттого, что был Степан настоящим хозяином и жизнь приучила его в любом начинании полагаться на себя, ломка единоличного уклада, которая шла в Крутых Луках, давала в его душе трещины более болезненные, нежели в иных других. Ведь рушились те мечты, которые были пусть недостижимыми, зато привычными. Испокон веков повелось, что независимость, устойчивость приносили человеку богатство. А теперь «богатство — и в тягость! До того это было удивительно, до того не похоже ни на что! Дух перехватывало, как об этом подумаешь». Чаузов был не из тех, что ради денег готовы на все. Он и Клашку свою взял из самой что ни на есть бедной семьи. Взять-то взял — сердцу не прикажешь, но и большого геройства не видел в том. Даже и в нынешние времена «богатство к себе манило, спать не давало, мучило», может, и возненавидел богатство за то, что «оно тебе не далось в жизни».
Писатель не идеализирует своего героя, не приподнимает его над средой и временем. Не скрывает ни темноты Степана, ни его подозрительности к тому, что идет из города, ни доверчивости к слухам. Уже и колхозником сомневался он, а вдруг да и правы бабы, вдруг да и введут такой порядок, когда мужиков заставят в городе работать, «а бабы одни чтобы управлялись и колхозе». Смеялся над клашкиными россказнями, но беспокойство от них оставалось.
Однако какими бы они ни были, Чаузов и прочие крутолучинские мужики, а именно им и с ними предстояло ладить колхозную жизнь. Ибо, как говорит один из героев, Нечай, «другого-то мужика нету, хоть ищи его, хоть выдумывай — а нету!» Эта объективная реальность и занимает Залыгина в повести «На Иртыше» — реальность с ее невыдуманными сложностями перестройки сознания, поисками, противоречиями.
Писатель исследует здесь прежде всего самое состояние крестьянина-сибиряка в начале колхозного строя, когда духовно он уже был подготовлен к принятию идеи коллективного труда, но еще не представлял точно, как эту «коллективность осуществить практически как ее организовать». Мысли о завтрашнем дне, о путях и способах социалистического преобразования деревни пронизывают все повествование, составляют его душу. Не потому ли другие коллизии тех лет, тоже острые и важные, как, например, преодоление кулацкого саботажа, прощание с частной собственностью, звучат в повести несколько приглушенно. Я не хочу умалять значение конфликтов такого плана, но в известном смысле они очевиднее, нагляднее. «Против кого идти — это очень даже просто, — рассуждает Чаузов. — Колхозный амбар стоит — иди против его и спали. Кобыла отбилась — ее промежду глаз топором. Человек, к случаю, попал — и его также. Против — это запросто. А за что? Спроси — за что? Скажешь — за жизнь? А за какую?»