Льюис Синклер - Элмер Гентри
Он стремился проникнуть в глубь человеческой души, ибо не хотел и не мог рассматривать человека только как млекопитающее. Он скорбел о том, что греховные и страждущие души не стремятся обрести исцеление в мистическом процессе, именуемом Верой, Раскаянием и Спасением, который - так уверяли его лучшие и ученейшие умы - способен врачевать всяческую боль. Правда, его личный опыт не совсем это подтверждал. Даже после того, как он с восторгом предался душою вере, он ловил себя на том, что чувствует глубокую и немую ярость при виде того, как сверстники по-прежнему нагло разглядывают украдкой гибкие фигуры девушек. Впрочем, это, как он себя уверял, происходило только оттого, что он еще не достиг совершенства.
Были и сомнения. Привычка ветхозаветного бога требовать кровавого умерщвления всякого, кто не хотел ему льстить, представлялась Фрэнку не слишком человеколюбивой. Он спрашивал себя также, действительно ли сладострастные гимны "Песни Песней" воспевают любовь Христа и церкви. Стоит только вспомнить распри между Оберлинским духовенством и священниками из баптистской церкви на Миллер-авеню в Кливленде, Огайо! Не похоже! А вдруг Соломон имел в виду отношения между существами куда более земными и легкомысленными?…
Все силы своего ума Фрэнк, однако, направлял не на то, чтобы как следует разобраться в причинах своих сомнений и сделать выводы, а на то, чтобы разобраться в самих сомнениях и уничтожить их. Он считал аксиомой, что сомнение есть зло, и безжалостно убивал его в себе, проявляя при этом недюжинную изобретательность.
Что он будет священником, всегда подразумевалось само собой. Ему, правда, не посчастливилось так явственно и с таким экстазом услышать Глас Божий, как это произошло с Элмером Гентри, однако он с самого начала знал, что ему суждено всю жизнь грызть различные теории касательно евхаристии [61] и указывать людям путь к не обозначенным ни на одной карте вершинам, именуемым Праведностью, Идеалами, Честью, Жертвенностью, Красотою и Спасением души.
Вьющиеся льняные волосы, чистая кожа, прямой нос, ясные глаза, горделивая осанка - он был красивым юношей, этот Фрэнк Шаллард, двадцатитрехлетний студент Мизпахской семинарии.
Он был любимцем декана Троспера, любимцем преподавателя толкования Нового завета; он держался почтительно, получал прекрасные отметки, исправно посещал занятия. Но истинным своим учителем он признавал косноязычного, заикающегося Бруно Зеклина, этого бородатого поборника древнееврейского синтаксиса, эту вероятную жертву немецкого пива и немецкого рационализма. И единственным на курсе студентом, которого доктор Зеклин дарил своею дружбой и доверием, был Фрэнк Шаллард.
В первый год пребывания Фрэнка в Мизпахской семинарии они с доктором Зеклином были любезны друг с другом - и не более того; они присматривались друг к другу, уважали друг друга и оставались чужими. Фрэнк робел в присутствии такого ученого человека, и в конце концов Зеклин первый предложил ему свою дружбу. Он был одинок, жены у него не было, а что касается коллег, то одни из них внушали ему презрение, другие - страх. В особенности не любил он, когда энергичные, длинноногие и громогласные пасторы из глуши величали его "брат Зеклин".
В начале второго курса на лекции по истории Ветхого завета Фрэнк внезапно обратился к доктору Зеклину с вопросом:
- Профессор, не объясните ли вы мне одно явное противоречие в библии? В евангелии от Иоанна - где-то в первой главе, по-моему, - сказано: "Ни один человек никогда не зрел господа". И в евангелии от Матфея тоже определенно говорится про бога, "которого ни один человек не зрел и не может узреть". А между тем в "Исходе" [62] - глава двадцать четвертая - Моисей [63] и еще более семидесяти человек видели бога стоящим на тверди. Исайя и Амос тоже утверждают, что видели его. Бог даже нарочно сделал так, чтобы Моисей увидел часть его. И вот еще: господь сказал Моисею, что никто не может узреть его лицо и остаться в живых, но вот Иаков даже боролся с богом, видел его лицом к лицу и все-таки остался жив. Не думайте, профессор, я не хочу сеять сомнения, просто мне кажется, тут есть какая-то неувязка, и очень хотелось бы найти подходящее объяснение этого.
Доктор Зеклин поглядел на него со странной, неопределенной улыбкой.
- Что вы понимаете под словом "подходящее", Шаллард?
- Такое, которое мы сами могли бы потом давать молодым людям, охваченным сомнениями.
- Видите ли, это довольно сложный вопрос. Если б вы сегодня после ужина заглянули в мой дом, я попытался бы вам его разъяснить.
Но когда Фрэнк несмело явился к нему (доктор Зеклин преувеличивал, говоря "мой дом": он занимал одну-единственную заваленную книгами комнату с альковом, служившим ему спальней, в доме какого-то остеопата), профессор даже и не попытался что-либо объяснить. Сначала он осторожно выяснил, как Фрэнк относится к курению, потом предложил ему сигару и, устроившись поглубже в старом кресле, осведомился:
- Не сомневались ли вы когда-нибудь, Шаллард, в правильности буквального толкования нашего Ветхого завета?
Голос его звучал мягко, очень задушевно.
- Не знаю. Да, вероятно. Только мне не хотелось бы назвать это сомнением…
- Почему же нет? Сомнение - здоровый симптом, в особенности у молодых. Разве не ясно, что иначе вы будете просто глотать все, что вам ни скажут преподаватели. А ведь ни один наставник в мире, поскольку он всего лишь смертный, не может быть всегда только прав, не так ли?
Так и началась эта беседа - сначала осторожная, но постепенно все более откровенная, беседа, которая затянулась до полуночи. Доктор Зеклин дал ему (с условием не показывать никому) ренановского [64] "Иисуса" и "Религию зрелого ума" Коу [65].
Потом Фрэнк пришел к нему снова, и они гуляли вдвоем по благоухающим яблоневым садам, даже не замечая очарования золотой осени, всецело поглощенные размышлениями о судьбах человека и его жадных богах.
Только через три месяца Зеклин признался, что он агностик, и не ранее, чем еще через месяц, что, пожалуй, еще более, чем слово "агностик", к нему применимо слово "атеист".
Задолго до того, как получить степень доктора богословия, Бруно Зеклин понял, что безоговорочно принимать на веру мифы христианства так же невозможно, как верить букве буддистских мифов. Однако в течение многих лет он пытался примирить свои еретические воззрения с религией. Эти мифы, утешал он себя, только символы славы господней и величия гения Христова. Он даже выработал себе такую удобную схему: человек, понимающий все буквально, утверждает, что флаг есть предмет священный, достойный того, чтобы принять за него смерть, - священный не как символ, а просто сам по себе. Неверующий же, стоящий на другом полюсе, говорит, что флаг - это лишь лоскут шерсти, шелка или ситца с довольно безвкусным узором, гораздо менее полезный, а потому и менее священный и романтический, чем даже, скажем, рубашка или одеяло. И только беспристрастный мыслитель - такой, как он сам, - поймет, что флаг - это символ, священный лишь тем, что он олицетворяет, но оттого все-таки не менее священный.
Но вот прошло почти два десятка лет, и он понял, что все время обманывал себя, что он вовсе не признает Иисуса Христа единственным духовным вождем; что учение Христа не только полно противоречий, но и вообще во многом заимствовано у более древних иудейских мудрецов. И что если учение Христа является знаменем, символом и философией горланов-проповедников, которых он встречал на каждом шагу и которых терпеть не мог, значит, для него оно неизбежно становится знаменем и символом его врага.
И тем не менее он продолжал оставаться баптистским священником и наставником будущих пасторов.
Он пытался объяснить это Фрэнку Шалларду так, чтобы все выглядело не слишком постыдно.
Прежде всего, говорил он, всякому человеку вообще, а шестидесятипятилетнему педагогу в особенности, трудно отречься от философии, которой он всю жизнь учил других. Чего бы тогда она стоила, эта самая жизнь?…
Кроме того, он действительно любит бродить по лабиринтам богословия.
И, наконец, признался он (когда они уже брели домой в зимних сумерках), он боится объявить о своих истинных взглядах еще и потому, что его просто-напросто выгонят со службы.
Он настоящий ученый - да, но никудышный проповедник, так что ни одна либеральная религиозная община его на эту роль не возьмет. А так как он не обладает изящным слогом, то и в журналисты тоже не годится. Стало быть, за пределами мира религиозного паразитизма (его собственное выражение) он не способен заработать ни гроша. Если бы его выкинули из Мизпахской семинарии, ему бы оставалось только умирать с голоду.
- Вот так-то, - сказал он мрачно. - Мне было бы очень горько, Фрэнк, если бы и вам пришлось пройти через все это.