Йенс Якобсен - Нильс Люне
В феврале показалось, будто зиме конец, но вот явился март и принялся кутать землю вьюгой. Потом ударил трескучий мороз и надолго сковал фьорд толстым слоем льда.
Однажды в конце месяца, вечером после чая, Фенимора сидела одна в гостиной и ждала.
В комнате было очень светло, на открытом фортепьяно горели свечи, а с лампы сняли абажур, поэтому золото багетов и все, что висело по стенам, ярко отозвалось на свет. Гиацинты убрали с окон, они стояли на бюро пучком чистых красок и наполняли воздух свежим холодным запахом. В изразцовой печи мирно потрескивал огонь.
Фенимора ходила взад–вперед, стараясь не сойти с одной темно–красной полосы ковра. Черное шелковое платье, уже вышедшее из моды, тяжелое из–за отделки, тянулось за нею по полу и моталось из стороны в сторону.
Она тихонько напевала, обеими руками держалась за свои бусы крупного янтаря и, когда покачивалась, умолкала, но не выпускала бус. Наверное, она загадала, что если пройдет назначенное число раз по ковру, не оступясь и не выпуская бус, Нильс придет.
Он был утром, когда уезжал Эрик, и оставался чуть не до вечера, но обещался еще прийти, как только взойдет луна и не опасны будут полыньи на фьорде.
Фенимора покончила с гаданием, какой бы там ответ оно ей ни принесло, и подошла к окну.
Луна будто вовсе не собиралась нынче всходить, такая тьма застлала небо, а на синем льду было еще куда темней, чем на земле, укрытой снегом. Лучше бы Нильсу оставаться дома. И со смиренным вздохом Фенимора села за фортепьяно, но тотчас поднялась, чтобы взглянуть на стенные часы. Потом опять села и с решимостью развернула толстую нотную тетрадь. Но играть она не принималась, она рассеянно листала ноты и крепко задумалась.
А вдруг он стоит сейчас на том берегу, надевает коньки и сию минуту явится! Она так и представила его себе: он немного задыхается от бега, жмурится на свету после кромешной тьмы, а борода у него вся в маленьких блестящих каплях. Ну и холоду напустит он в комнату! Он войдет и скажет… Да, что же он такое скажет?
Она усмехнулась и оглядела себя.
А луна все не всходила.
Снова подошла Фенимора к окну, стояла и смотрела во тьму, пока в глазах у нее не запрыгали белые точки и радужные круги. Но они были такие расплывчатые… Хоть бы фейерверк запустили над фьордом, что ли, ракеты взвились бы длинной, длинной струей, обратились бы тонкими змейками и с легким треском угасли… а еще бы лучше, чтобы большой тусклый шар дрожал в вышине, а потом тихо, тихо опускался, рассыпаясь многоцветными звездами. Так нежно, так кругло, точно книксен, точно в книксене рассыпающийся золотой дождь — прощай, прощай! И все… Но господи, что же это его нет! А играть не хочется… Тотчас она повернулась к фортепьяно, громко взяла октаву и жала на клавиши, пока звук не замер совсем, совсем, потом ударила еще раз, и еще. Нет, играть не хочется. Не хочется, нет. А вот потанцевать!.. Она зажмурилась и вмиг закружилась в мечтах по огромной зале, где все красное, белое, золотое. Потанцевать бы, разгоришься и утолить жажду шампанским — вот бы хорошо! Она вспомнила, как когда–то, в школе еще, они с одной подружкой приготовили шампанское из содовой воды с одеколоном, выпили его и потом расхворались.
Она выпрямилась и прошлась по комнате, невольно оправляя платье, как после танца.
— Ну, а что, если стать умницей! — вслух сказала она, взяла работу и устроилась в кресле подле лампы.
Но работа не спорилась. Скоро руки ее упали на колени, и понемногу она совсем забилась в уголок кресла и свернулась калачиком, опершись щекой на руку и закутав ноги подолом.
Интересно, как остальные женщины? Тоже ошибаются, мучатся, а потом любят другого? Она перебрала в уме всех знакомых там во Фьордбю. Потом вспомнила фру Бойе. Нильс рассказал ей про фру Бойе, та всегда была для нее противной тайной, о, до чего же гадкая особа и как унизила Фенимору. Эрик тоже ей когда–то рассказывал, что был в эту даму без памяти влюблен.
А кто знает, что у нее еще было!
Она усмехнулась, вспомнив про нового мужа фру Бойе.
И все время, покуда ее занимали такие мысли, она, чутко вслушиваясь, дожидалась Нильса и представляла себе, как он близится, близится к ней по льду. Она и не подозревала, что уже два часа целых пробирается к ней по белым снегам черная точечка совсем с другой стороны и совсем не с теми вестями, каких ждала она из–за фьорда. А меж тем посыльный во фризовом пальтеце и смазных сапогах уже постучался в кухню и переполошил прислугу.
— Письмо, — сказала Трина, входя к хозяйке.
Фенимора взяла письмо; это оказалась депеша. Спокойно протянула она горничной расписку и отослала ее, она ничуть не встревожилась, — Эрик в последнее время часто ей телеграфировал, что, дескать, назавтра приедет с гостями.
И она прочла депешу.
Вдруг она побелела вся, вскочила и с ужасом устремила взгляд на дверь.
О. только бы это не вносили сюда, нет, нет! Она бросилась к двери, оперлась об нее плечом и стала вертеть ключ, пока оп пе врезался ей в руку. Но ключ все никак не поворачивался. Тогда она выпустила его. Ох, господи, да это же не здесь, а далеко–далеко, в чужом доме.
Ее затрясло, у нее подогнулись колени, и она сползла по двери на пол.
Эрик умер. Лошади понесли, опрокинули на углу карету, Эрик стукнулся головой о каменную стену. Голова разбилась, и теперь он, мертвый, лежит в Ольборге. Вот что произошло. Почти все сообщалось в телеграмме. Больше в карете никого не было, кроме белошеего учителя, араба; тот и телеграфировал.
Она лежала на полу и тихо стонала, бессильно распластав по ковру руки, уставив застывший, неосмысленный взгляд вниз и беспомощно качаясь из стороны в сторону.
Только что все светилось, благоухало вокруг. И, как ни старалась, она не могла разом перейти в черную тьму раскаяния и горя. Ее ли вина, что в уме у нее еще бродил робкий призрак счастья; и рвало душу глупое искушение блаженно забыть все, как бы ничего и не было.
Но скоро это прошло.
Со всех сторон налетели мрачные мысли — черные вороны — и принялись кромсать труп счастья, пока он еще не остыл, и рвали, клевали, пока не исказили все черты, не изорвали его до неузнаваемости, не обратили в смердящую падаль.
Она встала и пошла по зале, как больная, натыкаясь на столы и стулья, озираясь, ища помощи, хоть соломинки, хоть утешного взгляда, хоть сочувственной ласки, но глаза ее все натыкались на ярко озаренные семейные портреты — свидетелей ее падения, соглядатаев, сонных старцев, чопорных матрон и вечного уродца, который преследовал ее во всех комнатах — девочку, испуганно глядевшую из–под огромного лба. Вдоволь впитали воспоминаний чужие вещи, тот стол, тот стул, и скамейка эта с черным пуделем, и занавески вроде халата — всласть накормила она их воспоминаниями о своем прелюбодействе, и теперь вещи плевались ей вслед, — о, как страшно оставаться туг взаперти с призраками греха, с самой собою! Она самой себя испугалась, она отгоняла бессовестную Фенимору, которая ползала у ее ног, она вырывала из ее молящих рук платье. Помилуй меня! Нет, нельзя тебя помиловать, мертвые глаза в дальнем городе все видят, теперь, когда они погасли, они видят, как ты надругалась над его честью, как лгала ему в лицо, как топтала его сердце.
Она чувствовала на себе эти мертвые глаза, они уставились в нее неведомо откуда, она пробовала уклониться, спрятаться от них, но они везде ее настигали, точно два леденящих луча; и пока она не поднимала взгляда от пола, и каждая ниточка ковра, каждый стежок на вышитом пуделе стали болезненно отчетливы ярком свете залы, она вдруг так и ощутила на своем платье руки мертвеца, услышала мертвые шаги, вскрикнула от ужаса и отшатнулась. Руки? Нет, не руки. Так что же тогда гадко, насмешливо нащупывает ее сердце — чудище лжи, желтый перл измены? Что это? И нет от него спасенья, оно проникает сквозь кожу и плоть, как… Она чуть не умерла от страха, отчаянно перегибалась назад, через стол, и все нервы у нее напряглись, нот вот надорвутся, а глаза застыли от муки.
Потом это прошло.
Она потерянно огляделась, рухнула на колени и долго молилась. Она каялась, исповедовалась, безоглядно, неистово, все горячей, с такой точно фанатической ненавистью к себе, какая побуждает монахиню бичевать свое голое тело. Она жадно искала самых низких слов, она пьянела от самоуничижения.
Наконец она поднялась. Грудь ее тяжело вздымалась, и лицо, будто набрякшее за время молитвы, покрыла сияющая бледность.
Она обвела глазами залу, словно произнося про себя клятву, потом прошла в темный покойчик рядом, прикрыла за собою дверь, мгновенье постояла, свыкаясь с темнотой, ощупью пробралась к двери на стеклянную веранду и вышла туда.
Там стало светлей, луна взошла и, пронизав морозные цветы веранды, озарила сами окна желтым светом и красными и синими лучами пробила цветные стекла, обрамлявшие их.
Она ладонью растопила лед на окне и заботливо вытерла воду платочком.