Кальман Миксат - Зонт Святого Петра
— Сойдет за сажень в стране лилипутов, — заметил адвокат ласково и, схватив спичку, начал, озорничая, измерять ширину ладони.
Во время обмера он случайно прикоснулся к ладони Веронки пальцем, девушка вздрогнула, отдернула руку и вспыхнула.
— Очень душно, — сказала она сдавленным голосом и прижала руку к покрасневшему личику, словно только для этого отдернула ее.
— В самом деле, жарко, — подхватила госпожа Слиминская. — Расстегни пиджак, Владин!
Владин вздохнул и расстегнул пиджак, а Веронка вернулась к своим мотылькам.
— Ловля бабочек для меня настоящий спорт. Наверно, как для мужчин — охота на зверей.
— Я тоже восхищаюсь бабочками, — уверял Дюри, — ведь они любят только один раз.
— О, я люблю их за другое…
— Не потому ли, что у них есть усы? Веронка обиженно отвернула головку.
— Господин Вибра, вы становитесь несносным!
— Спасибо за признание!
— Какое признание?
— Что я становлюсь несносным. Стало быть, до сих пор я таковым не был.
— А, вот вы и попались! Известный адвокатский прием — толковать слова по-своему, приписывая людям то, чего они не говорили. Знаете, с вами опасно беседовать! Я не промолвлю больше ни слова.
Дюри умоляюще сложил руки.
— Я больше не буду! Никогда! Только, пожалуйста, говорите!
— Вы серьезно интересуетесь бабочками?
— Честное слово, никакие львы и тигры не интересуют меня сейчас так, как бабочки.
— Знаете, бабочки прекрасны, как нарядные женщины. А какое сочетание цветов! Когда я рассматриваю их крылья, мне кажется, будто это узорчатая материя. Возьмите, например, «хэбэ»: разве не чудесно сочетание ее нижних черно-красных крылышек с верхними желто-синими? Такая же замечательная гармония и в пестром наряде «поповой кошки». А как торжественно-мрачен туалет «траурницы» — коричневый с желтым кантом и синими крапинками! Поверьте, знаменитому парижскому Борту и тому не грех сходить в лес да поучиться у бабочек искусству одеваться!
— Потише, Владин! — вскричала в эту минуту госпожа Слиминская. — Побереги свои легкие! На местное письмо достаточно наклеить марку в три крейцера!
Владимир Слиминский вступил в спор с сенатором Файкои на актуальную тему о том, что бы произошло, если б люди не имели слуха, и так громко возражал ему, что любящая половина не могла оставить без внимания расточительность Владина в отношении к собственным легким и призвала его к порядку.
— Сидят рядом, а все-таки кричат, — ворчала она, качая головой. — Это все равно что на местное письмо наклеить марку в пятнадцать крейцеров. О господи, господи, и когда только люди поумнеют?
В этот момент поднялся сенатор Конопка и поднял тост за хозяина дома, «регенератора» Бабасека. Он говорил таким же тонким скрипучим голосом, какой был у Мравучана; если закрыть глаза, можно было подумать, что Мравучан сам себя восхваляет, и это возбудило шумное оживление. Затем вскочил Мравучан и поднял бокал за Конопку, жестами, гримасами и подмаргиванием подражая манере Конопки. И над этим много смеялись. (А между тем разве не так поступают короли, когда из вежливости появляются в форме друг друга, — однако над этим никто не осмеливается смеяться!)
Тосты посыпались градом.
— Спустили собак с цепи, — шепнул Файка Конопке. Мокри произнес тост за здоровье хозяйки, затем снова встал Мравучан и от имени жены и своего собственного имени выпил за уважаемых гостей, поблагодарив за то, что они почтили их своим присутствием. Он заметил, что из приглашенных не могла прийти одна лишь Мюнц, — к вечеру ей вступила в ноги подагра. И не удивительно: ведь бедной женщине выпало сегодня, во время базара, немало хлопот. И он осушил бокал за отсутствующую еврейку Бабасека.
Послышались шумные, ликующие заздравные клики, а когда они утихли, раздался возглас Владимира Слиминского:
— А теперь слово за мной!
— Владин, не смей! — пригрозила ему жена. — Нельзя тебе говорить! Твоим легким вредны громкие речи.
Но с Владином уже не было сладу. Муж-подбашмачник способен на все: застегиваться, расстегиваться, не пить, не есть; но не произнести застрявшего в горле тоста — такая покорность неведома в Венгрии.
— Я поднимаю свой бокал, господа, за самый прекрасный цветок в этом обществе! За сестричку господа нашего, Иисуса Христа, за невинную овечку, ради которой бог совершил чудо, сказав своему слуге: «Иди скорее, Петр, не дай крошке промокнуть!» Да живет и здравствует многие лета Веронка Бейи!
Веронка стала пунцовой, особенно когда гости повскакали с мест и по очереди стали подходить к ней целовать ручку, причем некоторые даже вставали перед ней на колени, а набожная госпожа Мравучан склонилась до земли и коснулась губами края ее юбки.
Услышав глупейшие эпитеты, Дюри сначала подумал, что лесничий сошел с ума, но когда увидел, что и все общество спятило, им овладело удивление, смешанное с каким-то странным чувством неловкости.
— О каком чуде говорил ваш уважаемый муж? — в замешательстве спросил он, обернувшись к госпоже Слиминской.
Слиминская всплеснула руками.
— Как? Вы не знаете? Правда, не знаете? Но ведь это невероятно! Об этом даже словацкие стихи были напечатаны.
— Что было напечатано?
— Да история зонта… Владин, ты очень разгорячился, — красный как рак, вспотел даже… Дать тебе мой веер?
— Какой зонт? — нетерпеливо торопил ее адвокат.
— Вот это интересно! Значит, вы ничего не слышали? Это случилось, когда ваша красавица соседка была крошечным ребенком и ее забыли где-то на дворе дома священника. Ее старший брат, глоговский священник, молился в церкви. В это время поднялась буря, разразился ливень, и слабое дитя погибло бы, получив воспаление легких, или почем я знаю, какая еще беда могла приключиться, если б не произошло чудо. Откуда ни возьмись, появился вдруг седой человек, словно посланец божий с неба упал, и раскрыл над девочкой зонт.
— Мой зонт! — непроизвольно вырвалось у адвоката.
— Что?
— Ничего, ничего.
Кровь быстрее потекла в его жилах, сердце громко стучало, он, не сдержавшись, взмахнул руками, да так, что тоже опрокинул бокал.
— Крестины! Еще одни крестины! — весело возликовали кругом. Винная лужа потекла к госпоже Слиминской.
— Поздравляю вас, сударыня, — поддразнил ее преподобный господин Рафанидес.
Пани Слиминская опустила глаза.
— Вовсе нет, — стыдливо забормотала она. — Правда, Владин?
Но адвокат не мог допустить, чтобы вновь возникшая нелепость поглотила великую тему, над которой он работал. Он пододвинул стул ближе к молодой женщине.
— А потом? — спросил он, лихорадочно, нервно дыша.
— Седовласый старец исчез в тумане, и следа не осталось. Но те, кто его видел хоть мельком, по большой бороде узнали в нем святого Петра.
— Это был еврей Мюнц!
— Вы что-то сказали?
Дюри прикусил губу, устыдившись, что снова подумал вслух.
— Ничего, ничего. Пожалуйста, продолжайте.
— Ну, а потом святой Петр исчез, но зонт остался.
— И он цел? — жадно спросил он.
— Еще бы! Его, словно сокровище, хранят в глоговской церкви.
— Слава богу!
Он глубоко вздохнул, будто с сердца упал тяжкий груз, и вытер носовым платком лоб, на котором блестели капельки пота.
— Цел! — пробормотал он и неподвижно уставился в пространство. Ему казалось, что он сейчас свалится со стула. Он все узнал, и огромное счастье вдруг сокрушило его. Он чувствовал странную одеревенелость в шейных позвонках, сердце сжималось, в воздухе стояло какое-то утомительное жужжание.
— А чей же теперь зонт? Он принадлежит церкви? — машинально допытывался он.
— Может стать и вашим, — игриво произнесла молодая женщина. — Веронка принесет его с собой мужу. Так сказал мне как-то его преподобие глоговский священник. Зонт принадлежит его сестре, если, правда, она не подарит его церкви, когда выйдет замуж.
— Нет, нет, — затряс головой адвокат, поводя вокруг растерянным, смущенным взглядом, словно был немного не в себе. — Я не позволю… То есть что я говорю? Да, да, о чем шла речь? Мне ужасно жарко. Я сейчас задохнусь! Прошу вас, господин Мравучан, нельзя ли немного приоткрыть окно?
— Почему же нельзя! Мравучан бросился к окну.
— Застегни пиджак, Владин!
Прохладный ночной весенний воздух хлынул из окна, шаловливая струя, дурачась, внезапно погасила обе свечи.
— Можно целоваться! — закричал в темноте озорник Клемпа.
Из сада в окно свесилась ветка сирени, и, на смену хлынувшему из окна сигарному дымку, в комнату влился возбуждающий любовь нежный аромат.
Мадам Крисбай взвизгнула, вероятно испугавшись темноты, но шельма Клемпа постарался использовать это невинное обстоятельство, бросив ехидную реплику: — Честное слово, это не я!
Кругом слышалось загадочное хихиканье. Впрочем, в темноте подавленный смех всегда звучит загадочно. Только госпожа Слиминская, желая продемонстрировать, что она стоит выше подобных мужицких шуток, бесстрастно продолжала историю зонта в ожидании, пока зажгут свечи, доказывая тем самым, что губы ее заняты разговором, и только разговором.