Эрве Базен - И огонь пожирает огонь
Главное — ничего не задеть. Никого не разбудить. Когда твоя песенка спета, подумай немного о других. С перитонитом можно и протянуть еще несколько дней, но все это темное дело. Нужно все сделать так, чтобы Оливье, пролетая над Атлантикой, уже не о чем было волноваться. Ну а Мария — за нее можно быть спокойным: она с места не сдвинется, пока смерть не унесет человека, который и так уже сломал ей жизнь, — она не сдвинется с места и потом. Возможно, захочет выполнить последний перед ним долг, да только сможет ли? Держать в доме труп, сказал бы Прелато, чертовски обременительно. Даже страшно подумать такое: Мария в одиночку тащит на себе тело весом в семьдесят килограммов. Страшно представить себе, как она на глазах у соседей копает в саду двухметровую яму, чтобы пристойно похоронить своего изгоя.
Но тот же Прелато сказал бы: нет трупа — значит, нет и проблем! Мануэль Альковар исчез. Ничто не обязывает его находиться именно здесь, а не в любом другом месте, зато многое обязывает его находиться в другом месте, но не здесь. Смерть — везде смерть, и вам, господин сенатор, надо бы испустить дух так, чтобы Марию не могли обвинить в преступном содействии врагу общества. Еще в субботу вечером, когда Оливье сообщил, что придет врач, Мануэлю все уже было ясно: он понимал, что никто не в силах ему помочь. Он поздравил себя с тем, что не поддался желанию «поручить» Марию хозяевам. Они могли бы догадаться, какое он принял решение, и сорвать его планы. Однажды он уже пытался удрать, но тогда он не был до конца убежден, что должен так сделать, и не бежал, хотя силы и были, так что Мария без труда нагнала его и вернула обратно; а теперь, как бы ни было тяжко его состояние, он должен довести свой план до конца, даже если придется ползти на коленях.
Исчезнуть. Не оставляя следов, не оставляя записок. Это будет непросто. Все три недели, предчувствуя, каким будет его конец, он старался об этом не думать. Однако при одной мысли о пытке по спине у него пробегал озноб; а по ночам снились такие кошмары, после которых он усомнился, сумеет ли выдержать муки и боль. Он не из тех бесстрашных безумцев, что способны посреди площади облить себя бензином и сгореть на глазах у толпы в назидание Каину. Не принадлежит он и к тем, кто мастерит самодельные бомбы и, следуя ритуалу, взрывает себя самого — мстителя вместе с тираном. Погибнуть ради женщины, предоставив патрулю подобрать тебя и расстрелять тут же на месте, вместо того чтобы подохнуть в смрадной агонии, разумеется, не такая почетная смерть.
Какая чушь! Речь идет не о том, чтобы умереть ради Марии, речь идет о том, чтобы умереть без Марии, а ей подарить продолжение жизни. И если глупо, хоть и почетно, погибать во имя уже проигранного дела — тем более что проиграно-то оно временно и лишь на одном клочке земли, — если нелепо идти самому навстречу убийце, то лишить его жертвы не столь уж бессмысленно и нелепо. И не столь уж бессмысленно оставить кого-то в живых после себя/Ведь если наше существование после смерти, единственно возможное, длится так долго, как долго помнят нас те, кто нас любит, разве стремление к этому н» есть самое прекрасное проявление эгоизма?
* * *Луна плывет. Прощай, Мария! Ей, конечно, будет больно, но не больше. Как она говорила: в любви два минус один равно нулю. Для влюбленных, расстающихся при жизни, это, бесспорно, так. Но если один исчезает с лица земли, пусть второй остается! И не надо прикрываться этим «прекрасным эгоизмом»! Нельзя намеренно обрекать ту, что теряет вас, на участь вдовы, лишь бы обеспечить симбиоз усопшего и живой. Почему крупица счастья, которая была нам отпущена, должна сопровождаться долгим плачем по покойному? Впереди у Марии еще шестьдесят лет жизни. И было бы великодушно завещать ей: забудь меня, и пусть новая любовь, родившаяся в тебе, станет детищем нашей!
Луна плывет. Неосторожно было бы ждать, пока светящаяся лента, что проходит сейчас по животу Марии, доберется до лица и разбудит ее. Сейчас-то он не отступит от своего и спасет ее. Застигнутая врасплох сном, она лежит одетая — одна рука на груди, что вздымается и медленно опускается, тогда как пальцы другой, уже освещенные луной, безотчетно шарят по одеялу в редких квадратах стежки, похожему на трельяж для винограда.
Хватит на нее смотреть. Хватит. «Мне хотелось бы сделать с тобою еще кое-что, чтобы ты убедилась, насколько ты мне…» Вот и представился случай. Мануэль откинул простыню. Бесшумно приподнялся, сантиметр за сантиметром; сел на край кровати; встать на ноги он не решается — из страха упасть. Боль уже не напоминает удар копьем, она сковывает его железным корсетом с шипами, направленными внутрь, но стерпеть ее можно — ибо так надо. Правда, мышцы его мягче растопленного воска. Липкий от пота, в пижаме — пуговицы на штанах и у ворота расстегнуты, — он весь дрожит. Действительно, самое время: через день или два он уже не сможет встать. Напрягая поясницу, он медленно поднимается — ноги дрожат, взмахивает руками, хватается за стену и идет вдоль нее вокруг комнаты, переступая босыми ногами по паркету, который, к счастью, не скрипит.
Нескончаемое, беззвучное кругосветное путешествие с вынужденными остановками, передышками, полными безумного страха, что проснется Мария. Ко— мод он уже, наверное, обогнул. Вот дверь, приоткрытая на случай, если понадобится позвать Оливье; сейчас он схватится за нее и медленно, медленно откроет пошире — только бы не подвели несмазанные петли.
Ш-ш-ш! Мария повернулась на другой бок. Мануэль прислоняется виском к стене, голова гудит, в ушах звон. Не глядя назад, уцепившись за дверь, он выходит в коридор и бредет по нему, опираясь плечом о стену, до входной двери, где в скважине торчит ключ вместе со своим собратом, ключом от калитки.
* * *Мария просто повернулась на другой бок. Хорошо бы она вот так же просто повернулась к другой стороне своей жизни, где его уже не будет с ней рядом! Половина пятого. В третий раз патруль проезжает тут обычно около пяти. Похоже, план может осуществиться, и мысль об успехе на какое-то время придает Мануэлю силы.
План его не так уж безрассуден. Мануэль открыл дверь, стараясь, чтобы не звякнули ключи. По-прежнему с трудом держась на ногах, то и дело останавливаясь, словно это путь на Голгофу, он добрался до гаража, сдирая ногтями штукатурку; взял велосипед.
Велосипед? В его-то состоянии? Именно велосипед, он послужит Мануэлю опорой, пока придется идти по саду. Кто не видел пьяницу, который, чуть не лежа на велосипедном руле, тащится к очередному бистро? Кто не видел, как, выйдя оттуда, он седлает своего коня, вначале вихляет, а потом все же восстанавливает равновесие — просто в силу привычки? Богатые кварталы сторожевой вышкой вздымаются над городом. Улица круто спускается к проспекту Независимости, который, в свою очередь, спускается к центру.
Самым трудным оказалось выйти из калитки, и не менее трудно — сесть в седло и разогнаться, сильно нажимая на педали: казалось, все внутри у него рвется в клочья; зато теперь он мчится на свободном ходу под откос, в нижнюю часть города. Надо бы тормозить на буграх. Легонько тормозить, потому что, если Мануэль упадет, ему уже не подняться, а безопасности ради надо отъехать как можно дальше.
Безопасность! Приятное слово, когда в обычном смысле его произносит тот, кому она дана. А собственно, чего ему бояться… главное, чтобы те, навстречу кому он едет, не схватили его слишком рано. Если бы он был выпотрошен, как цыпленок, которого вот-вот насадят на вертел, если бы он был избавлен от своего живота, он был бы почти счастлив. Комендантский час так надежно расчищает улицы, что несущемуся вниз Мануэлю еще километра два ничто не должно помешать. Он свободен, как бегущее под ним колесо с его монотонным металлическим пением. Мануэль — воплощенный вызов всему: болезни, здравому смыслу, господствующему порядку. Славный его велосипед, мотором которому служит собственный вес Мануэля, — хвала тебе, о сила притяжения, которая скоро покинет нас в царстве невесомости! — славный его велосипед уже выехал на проспект Независимости, где столько раз проезжали кортежи. Меж высоких домов, сменивших виллы, меж тротуаров, испещренных — фонарь — дерево, фонарь — дерево — пятнами света и мглы, марширует племя призраков, неся впереди невидимые знамена. Вот и я, друзья мои, вот и я! Извините за опоздание!
Все вперед и вперед. Велосипед летит все быстрее по длинной прямой, спускающейся вниз под крутым углом. Шуршат шины. Воздух вздувает пижаму Мануэля и леденит ему грудь. Мануэль смеется. Что ему бронхит и даже воспаление легких? Мануэль смеется. Он, представьте себе, один из тех редких людей, которые знают заранее день своей смерти. Мануэль смеется. Он не прижал динамо к ободу колеса и едет с незажженной фарой, так что его могут забрать и за нарушение правил. Мануэль смеется. Про волка речь, а волк навстречь. Какую-то долю секунды на перекрестке, где горит оранжевый сигнал светофора — янтарный, как говорит добропорядочная скандинавка Сельма, — он видит «джип», удаляющийся в одну из боковых улиц. Доберись он до этого перекрестка минутой раньше, сидеть бы ему уже сейчас в этом «джипе». Мануэль, конечно, не едет в какое-то определенное место, но все же хорошо бы, если б велосипед на скорости проскочил через широкую эспланаду, ведущую к площади Свободы. Той самой площади, где он познакомился с Марией. Той самой площади, где она сидела напротив статуи на скамейке. Той самой, где Мануэль в ожидании развития событий, лежа на той самой скамейке, с удовольствием воздал бы и Свободе и Марии почести, которых обе они заслуживают. Когда ты уже не можешь предложить ничего лучшего, символы перестают быть простой приманкой для дурачков.