Леон Кладель - Гражданка Изидор
Что же до другого ребенка, до первенца Абеля Лоиса — о, его жизнь сложилась совсем иначе…
— Довольно! — вдруг вскричал сенатор, в ужасе отступая перед этим воплощением революции, как будто это был выходец из могилы, — ради бога, не надо больше…
Но она, неумолимая, продолжала:
— Взращенный, как и я, заботами честнейших друзей моего отца, которые нам, сиротам, заменили родителей, Марк — Фирмен, этот брат, от родства с которым я отрекаюсь, с самого детства обнаружил уже продажность своей души и склонность к раболепству. Он, чей отец был правдолюбцем, всю жизнь ды- шавшиу одними высокими стремлениями, рано стал готовить себя для гнусных дел, из которых соткана вся его жизнь. Мальчик понятливый и догадливый не по летам, он каким‑то образом, — никто так и не узнал, как, — проведал, что дом наших приемных родителей служит убежищем тайному обществу «Голубых братьев»… Без стыда и без чести, он донес на тех, кто были друзьями Уде[8] и Мале[9], и на благодетелей наших, предоставлявших им приют. О! И это еще не все! Он добился, чтобы ему заплатили за этот донос. Он — о позор! — согласился стать шпионом министра полиции Империи. Честолюбивый и угодливый, он скоро обратил на себя внимание, и бывший монах Фуше, знавший толк в предателях, взял его к себе на службу. Что сталось с этим негодяем после Ватерлоо? В те годы сестра совсем потеряла его из виду, и лишь в тысяча восемьсот тридцатом году ей довелось однажды повстречаться с ним. Стоя неподалеку от Луврского дворца — это было 29 июля, — она заметила выезжавшую оттуда карету с гербами и какого‑то прятавшегося в ней субъекта, с которого от страха пот лил ручьем; собравшийся народ разорвал бы его в клочья, если бы на помощь беглецу не подоспело несколько швейцарцев, по глупости своей пожертвовавших жизнью ради предателя — да, предателя, повторяю это снова, ибо это был не кто иной, как тот недостойный сын якобинца, погибшего в дни прериаля; да, то был шпион Полиньяка[10] — «шевалье Лоис». Презренному удалось тогда ускользнуть от суда народа, и он удрал в Лондон и, сидя там в полной безопасности, следил за тем, что делалось по эту сторону Ламанша. Не успел еще наследник Филиппа Эгалите, Луи — Филипп, герцог Орлеанский, отделаться от чувствительных республиканцев — слабоумных или подкупленных, всех этих «друзей человечества», дуралеев, которые помогли ему сковать для народа новые цепи, как во Франции при дворе появился весь прежний сброд, а среди всех этих хищников и негодяев блистал бывший прихвостень бывшего премьер — министра Карла X, пользовавшегося теперь покровительством небезызвестного Талейрана[11] Перигора, одним словом — тот самый добрый и честный малый, о котором идет у нас речь… Поистине, отважный рыцарь, настоящий герой — не правда ли, ваша милость?
О нет, я еще не кончила. Это еще не вся история этого шарлатана без страха и упрека. Слушайте же дальше.
Интрига за интригой, подлость за подлостью… С помощью этой игры молодчик наш немало преуспел. Во времена отеческого правления «короля — гражданина» он благодаря другу своему Гизо и всей прочей шайке полегоньку да потихоньку достиг титула пэра Франции и уже принадлежал к высшему слою тогдашних крупных лакеев. Ну‑ка, кланяйтесь ему теперь пониже, поскорее падайте пред ним ниц — он перешел в стан хозяев! По его мнению, все кругом шло как нельзя лучше — народный лев был если и не мертв, то, во всяком случае, скован глубоким сном… Но вот в сорок восьмом году, двадцать второго февраля, спящий пробудился, монарха охватил страх! «Ну‑ка, верные слуги, держите‑ка совет да скорей спасайте свою марионетку». Они стали держать совет, и особенно отличился тут наш рыцарь. Он советовал государю попросту «расстреливать всю эту сволочь картечью». С помощью линейного батальона да двухтрех эскадронов легкой кавалерии милейший барон (незадолго до этого он получил еще один знак бесчестья) брался уничтожить навсегда и палату депутатов, и муниципалитет, и Национальную гвардию, и все то, что так или иначе было связано с восемьдесят девятым, девяносто вторым, девяносто третьим годом… Благосклонно выслушанный во дворце, благородный этот человек — вы восхищаетесь им, конечно, так же, как и я! попытался дать отпор народу и чуть из собственной шкуры не вылез, стараясь спасти королевский трон. Напрасный труд! Несколько часов борьбы — и народ восторжествовал над младшей ветвью, как восторжествовал он в восемьсот тридцатом над старшей. Ну, а там, конечно, оно и пошло: да здравствует Республика, да, да, республика демократическая, республика социалистическая — какая только вашей душе угодно. И, конечно, громче всех звучал голос некоего новоиспеченного демократа, того самого блистательного пэра, который еще так недавно предлагал стереть всех в порошок. Право, у него был прекрасный голос — отличный тенор, и «Марсельезу» он пел так же хорошо, как прежде пел «Парижанку». Его сделали префектом или чем‑то там в этом роде, потом чрезвычайным комиссаром… временного правительства. Какой удачный выбор! Стремясь доказать свою искренность, наш новообращенный демократ всех и каждого величал гражданином. Нате, мол, ешьте! Никто не умел лучше, чем он, замереть, поднять глаза к небу, прижать руку к сердцу, произнося эти три вновь вошедших вдруг в моду слова: «свобода», «равенство», «братство». Его рвение дошло до того, что он даже хвастал тем, что родился от простого рабочего. Право же, это был совершенно очаровательный революционер, и Марианна[12] была обслужена на славу.
И вот сей коммунист, водрузив красное знамя, принялся произносить речи, да такие революционные и столь удивительным образом превращавшиеся тут же в бонапартистские, что после государственного переворота его не забыли. В свое время он был бароном — наш Брут стал им снова. Как только провозглашена была Империя, его немедленно же назначили сенатором, а там, немного погодя, он стал командором, кавалером ордена Почетного Легиона — да разве все упомнишь? — да, конечно, он заслужил их, все эти плевки, которые сияют звездами на его груди! И вот уже более семнадцати лет, как этот уважаемый, благомыслящий муж раз в две недели, по крайней мере, поднимается на трибуну, чтобы изрыгнуть свою злобу на Республику, удушенную в пятьдесят первом году, и прославить ниспосланного небом палача, удушившего ее.
Таковы — в самых кратких чертах — дела и поступки Марка — Фирмена Лоиса. Я, пожалуй, не ошибусь, если назову все это историей одного негодяя, как вы думаете?
Она умолкла и пристально взглянула на этого старого, матерого врага свободы, в жилах которого текла, между тем, та же благородная кровь апостола революции, что и в ней — благоговейной, самоотверженной служанке Свободы.
— А теперь, — сказала она грозно, — когда вы уже догадались, кто я такая, теперь, когда я выполнила свой долг, можете, милостивый государь, идти к вашим приспешникам и лизоблюдам, а они — бьюсь об заклад — уже удивляются тому, что вельможа, подобный вам, удостаивает столь долгой аудиенции меня, простую женщину из народа. Поторопитесь же, вам, быть может, предстоит пировать с ними сегодня последний раз. Уже наступает вечер, поздний вечер для нас, ведь мы старше этого столетия, а впереди — ночь, за которой уже не будет утра. Теперь я сказала все. Прими привет от Элен Лоис. Прощай, иуда!
И спокойно произнеся эти слова, она поднялась, строгая, величественная в своем бедном траурном платье, и медленно направилась к дверям, бросив последний взгляд — презрительный, сверкающий и острый, словно клинок, — на сраженного ужасом перебежчика и братоубийцу.
— Пропусти меня, — приказала она, — ну же, дорогу судье!
Он тяжело упал пред ней на колени и, весь дрожа, сложил в мольбе свои старые, оскверненные, преступные руки.
— Ради нашего отца, имя которого я предал, прости меня, сестра.
Она остановилась, твердая и спокойная, как бесстрастный исполнитель закона.
В этом вы ошибаетесь, я не сестра вам, — произнесла она, помолчав. — Я — та, чей голос в конце концов всегда бывает услышан. Я — Истина.
Затем молча, ни на что не глядя, она прошла мимо него, преступника, коленопреклоненного, низко склонившего голову и дрожащего от страха, как будто чья‑то невидимая рука занесла над ним топор.
— Элен! Элен!..
Она не оглянулась, даже не повернула голову. И тогда, терзаемый этой постигшей его карой, изнемогающий от ужаса — но не от раскаяния, ибо есть души, где раскаяние не может родиться, — сенатор барон Лоис, все еще стоя на коленях, которые, казалось, приросли к полу, устремил свои расширившиеся от ужаса глаза на двери кабинета, оставшиеся раскрытыми, и впервые за всю свою жизнь с чувством непоправимости ясно понял всю меру своей низости. А вдоль роскошной, ярко освещенной галереи, между двумя рядами ливрейных лакеев и нарядно одетых просителей, уходила прочь царственная и чистая, неподкупная седовласая вершительница Правосудия — полномочный представитель народа и бога, гражданка Изидор.