KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Классическая проза » Федор Крюков - Гулебщики. (Очерк из быта стародавнего казачества)

Федор Крюков - Гулебщики. (Очерк из быта стародавнего казачества)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Федор Крюков, "Гулебщики. (Очерк из быта стародавнего казачества)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

— Ну, черт куцый! — погрозил кулаком Филипп Капышу, который убегал к майдану: попадешь ты мне под палец!… Я тебе припо-о-мню!…

— Пойдем! брось! — продолжал уговаривать Никита.

— Ведь какой, подлец, хитрый, — тяжело дыша и отряхая пыль, говорил Филипп. — Я думаю: чего это они прут меня к воротам?… Ан они вон чего вздумали… Новый кафтан!…

И Филипп с сокрушением сердечным поглядел на плечо и на потерпевшее место.

— Вот какая ведь ехидная скотина!…

— Да ничего! наплюй на все!… Ты не трогай только зараз его, рукав-то; нехай подсохнет, тогда сам обомнется!… Ведь это — не сало, это отомнется! — утешал Никита, таща за рукав своего друга к прежнему месту, где осталась водка и сидел уже Багор. Но Филипп долго еще не мог успокоиться и все ругался.

— Да брось, говорю! — убеждал Белоус: — экое сердце у тебя горячее, право! Помогай вот Яхиму!… Багор пел:

«Как плывут там, выплывают два снарядные стружка,
Они копьями — знамены будто лесом поросли…
На стружках сидят гребцы, удалые молодцы,
Удалые молодцы, все донские казаки»…

III

Поздно уже ночью воротился Филипп домой. Панкратьевна, отворив дверь на его стук, так и ахнула.

— Ах, кобелев ты сын! кобелев ты сын! — с плачущей и негодующей нотой в голосе начала она: — и в кого ты уродился, шалава ты этакая? А!…

— Мамушка! — глубоко-виноватым голосом проговорил Филипп и стал на колени, опустив голову с видом кающегося грешника.

— В людях дети, как дети, а ты, висляй ты этакий, лишь на страмоту гож!… Ах, горой тебя положи!…

Панкратьевна в негодовании не могла уже больше говорить и запустила обе руки в лохматые кудри Филиппа, в те самые кудри, которые так старательно несколько раньше намазывала коровьим маслом и причесывала. Филипп покорно мотал головой из стороны в сторону, пока мамушка, наконец, уставши, не освободила своих рук из его волнистой гривы.

— Мамушка! — сказал он тогда голосом, в котором звучала глубокая обида: — мамушка!… земли я напахал!…

— Да я разве за это, дурак ты этакой, браню-то тебя?…

— Напахал я земли, мамушка? — настойчиво продолжал Филипп.

— Ну, напахал! за то — молодец, а так-то зачем же страмитъся-то?… Ты глянь-ка, как ты одежу-то изгадил!…

— Пшенички посеял я, мамушка? — продолжал, не слушая и торопясь высказаться, Филипп: — Овсеца посеял? Бахчу спахал? рыбки наловил? Дичинки набил?…

Тут он остановился и с расстановкой заключил свою речь:

— А теперь я выпил — вот и все!…

И, сердито бросив кафтан на пол, он ушел из избы с видом незаслуженно оскорбленного человека. Панкратьевна вздохнула и проговорила:

— То-то неразумен-то!…

Потом достала из печи и поставила на стол блинцы, лапшевник и засушившуюся уже курицу.

— Поди, повечеряй! — отворив дверь, крикнула она Филиппу, который возился под сараем у арбы и что-то ворчал. Голос Панкратьевны был все еще строг, но примирительная нотка звучала уже в нем и не ускользнула от слуха оскорбленного чада.

Филипп через несколько минут вошел, сел за стол и молча начал есть.

— Ведь я, глупой ты парень, разве хочу, чтобы ты так какой-нибудь был?… Ведь любя наказую!…

Филипп засопел носом и заморгал глазами.

— Ка-бы мне тебя не жалко было, дурья ты голова (Панкратьевна тоже заморгала глазами и уже готова была всплакнуть), кабы не жаль-то было, разве бы я стала?…

Филипп был тронут и почувствовал всю глубину своей вины и всю бездну своего падения.

— Прости, Христа ради, мамушка! не огневайся! мой грех! — виноватым голосом заговорил он, перестав есть и поднося ладони к глазам.

— Ну-ну, ешь, ешь, мой сердешный, ешь! — поспешила уговорить его Панкратьевна, и Филипп опять принялся есть, с треском раздирая руками курицу.

— А я, мамушка, завтра с гулебщиками пойду ясырь добывать! — сказал он после значительной паузы, с трудом прожевывая высохшее куриное мясо.

— И-и, вот уж зря-то, так зря!…

— Нет, мамушка, как хошь — поеду! Сказал — слова своего не переменю…

— Ну, зачем табе? недостача што-ль у нас в чем? Все у нас есть, слава Богу…

— Это — так, мамушка! а все-таки поеду!… Казаки едут, и я поеду… Тобе китайки на халат привезу, на моленье нарядная будешь ходить… А себе женку добуду, татарку!…

— Ой, ну, тебя! на болячку! Чего ведь болтает-то!

А Филипп так и зашипел довольным смехом, забыв и оскорбление, и все невзгоды. Он, действительно, мечтал захватить и увезти какую-нибудь черноокую черкешенку, как увозили другие казаки очень часто в то время; увезти и жениться на ней, и жить да поживать с хозяйкой… Вот бы доброта-то была! Пусть тогда досада берет станичных девок на черкешенку, а он будет ее беречь и любить вместе с мамушкой.

— Вправду, мамушка, вправду, — заливаясь сиплым и счастливым смехом, повторял Филипп.

— Буде тобе, бесстыдник! лоб-то перекрести, да ступай спать!..

— А ведь из них, из татарок-то, есть ух какие красовитые!… их-хи-хи-хи-хи!…

* * *

На другой день рано утром Филипп, суровый и мрачный с похмелья, седлал своего коня. Голова у него страшно болела. Красивая буланая лошадь, с сухой горбатой головой, на которой отчетливо выделялись все жилки, с тонкими, невысокими ногами, широкой грудью и широким задом, не стояла на месте, недовольно прижимала острые, небольшие ушки и нагибала голову, стараясь достать и укусить своего хозяина.

— Стой, ч-чорт! ухмыляйся ишшо!… Я так ухмыльнусь!… — кричал на нее Филипп хриплым голосом.

Панкратьевна готовила сухариков и бурсачиков и наполняла ими переметные сумы. Она еще раз попробовала было убедит своего Филюшку не ездить.

— Останься, родимый мой!… Вот как у меня сердце болит… Сон ноне нехороший видала: как будто зуб выпал…

— Ну, стало быть, и выпадет скоро, — заметил сердито Филипп и продолжал собираться. Панкратьевна поняла, что уговоры ее напрасны, и упрямый Филюшка не переменить своего решения.

Солнце только что поднималось из-за верб, когда подъехали к воротам Никита Белоус и Ефим Багор.

— Готов? — крикнул звонко Никита.

— Зараз…

Филипп приторочил к седлу переметные сумки с сухарями и бурсаками и старый, порыжевший зипун. Панкратьевна вышла, неся в руки небольшую сумочку.

— На-на, вот, сынушка, — сказала она, подавая сумочку.

— Чаво это?

— Вишенки сушеной…

— Э-это!… охота тебе, мамушка! как будто на год отъезжаю… Лишнее все… ворочусь — тогда доем…

Панкратьевна с грустью слушала суровый и твердый голос сына и лишь слабо попыталась возразить:

— А то бы взял…

— Нет, мамушка, некуда! оставь! Пойдем, помолимся на дорогу.

— Зда-а-рово, Панкратьевна! — крикнул Никита из-за ворот, привстав на стременах.

— Слава Богу, Микитушка!

— Жива?

— Покель Бог грехам терпит, попрядываю, — печально отвечала Панкратьевна я пошла вслед за сыном в курень.

Филипп подпоясал кинжал, надел шашку и ружье и присел на минутку. Потом встал и начал молиться, кланяясь в землю и читая про себя: «Господи помилуй», внутренне же прося удачи в своем деле.

— Ну, прости, мамушка! — сосчитав сорок раз «Господи, помилуй», сказал Филипп.

— Господь простит, мой кормилец! — со слезами на глазах сказала Панкратьевна: — молись Пресвятой Богородице, сынушка, да береги себя… Ты у меня один всего и есть на белом свете…

— Не плачь! Ведь не в первой еду!..

Филипп заторопился и, выйдя на двор, ловко вскочил на лошадь.

— Прости, Панкратьевна! — крикнул Белоус. — Филипп не сказал ничего, лишь оглянулся и снял папаху. Панкратьевна долго стояла у ворот и глядела им вслед, пока они не скрылись, потом вздохнула, утерла занавеской заплаканные глаза и пошла хлопотать по хозяйству.

IV

Казаки выехали за станицу, поднялись на горку, тянувшуюся в версте от станицы, и оглянулись назад. Маленькие курени белые и желтые, крытые камышем и корой, торчали из-за густозеленой каймы левадов. Из глиняных, смазанных труб кое-где вился дымок, медленно поднимался вверх и расплывался в воздухе. За станицей пестрели телята, лошади и коровы.

Филипп отыскал глазами свой курень и вздохнул. Ему не в первый раз приходилось покидать станицу для набегов, а всегда как-то больно сжималось сердце, когда шаг за шагом эти маленькие избушки скрывались и прятались за вербами. И не очень большое как будто дело, думалось ему, напасть врасплох на аул и захватить ясырь, а голову сложить можно всякую минуту: или черкесы соберутся толпой, догонят и изрубят в куски, или на калмыцкий улус наткнешься и не уйдешь от пули… И вставала перед ним трогательная картина: лежит он в темном лесу, в Кочкуренском, как поется в песне, лежит, умирает и просит он своих товарищей отнести поклон тихому Дону и родимой матушке: «пусть она не тужит, пусть не плачет обо мне; на то, знать, она родила меня, чтобы помереть в чужой стороне; расскажите ей, моей родимой, как кончалась моя жизнь»… И останется он лежать буйной головой в ракитовом кусте, резвыми ногами в ковыль-траве; сквозь тело белое трава прорастет, прорастет трава и цветы расцветут. И на заре утренней и вечерней заре будут слышать эти цветы, как издалека несется к ним тонкий плачь и полные жгучей скорби и томительной кручины причитания его мамушки, и заплачут они чистыми, серебристыми росинками вместо слез…

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*