Михайло Старицкий - Богдан Хмельницкий
Кони тоже почувствовали себя недурно: перестали судорожно вздрагивать и, приняв удобные позы, похрапывали от удовольствия.
— Не спи же, не спи! — дергал за плечо Ахметку Богдан. — Да дай сюда руки! — И он принялся тереть до боли, до криков пальцы хлопца. — Вот это и горазд, что кричишь... это расчудесно! — усердствовал Богдан. — А ноги вот сюда подложи, под брюхо коню, вот так... да обвернись хорошо буркой, а я еще приналягу сбоку.
— Хорошо, хорошо... — шептал Ахметка, потягиваясь и чувствуя, как сладкая истома обвивала все его тело.
Долго еще подталкивал Богдан локтем хлопца, прижимаясь к нему; но потом и его руку начала сковывать лень: усталость брала свое... веки тяжелели... мысли путались... Сквозь черную тьму мерцало какое-то мутное пятно, то расширяясь кругами до громадного щита, то суживаясь до точки. Что это? Мерещится ему или в явь? Нет, он ясно видит целую анфиладу роскошных зал, с литыми из серебра сводами, со стенами, разубранными в глазет и парчу, с сотнями тысяч сверкающих каменьев, с зеркальными полами, отражающими в себе сказочное великолепие... «Это, должно быть, палац канцлера», — мелькает в голове Богдана, и он осторожно идет по этому стеклянному льду и любуется своим изображением. Вот он, опрокинутый вниз, статный, молодой, полный расцветающих сил, словно собрался под венец! Только нет, улыбнулся он, и изображение ему ласково подмигнуло; теперь он красивее, пышнее, нарядней: бархат, парча, златоглав, перья, самоцветы, а с плеч спускается не то мантия, не то саван. За ним такая блестящая свита... Богдан оглянулся; но пышные покои были пусты, и только его королевская фигура отражалась в боковых зеркалах.
Дивится он и не понимает, что с ним? И жутко ему стоять одиноко в этом волшебном дворце, и какое-то сладкое чувство подступает трепетом к сердцу. Из дальних зал доносятся звуки чарующей музыки, — плачут скрипки, жемчугами переливаются флейты. Богдан идет на эти звуки... Прозрачные тени плывут тихо за ним...
Вот и конец залы, ряд мраморных блестящих колонн, а за ними волнуется черная бархатная с серебряными крестами занавесь. Прислушивается он — музыка уже не музыка, а какой-то заунывный стон, бесконечные переливы диких рыданий...
Богдан невольно задрожал и повернулся, чтобы уйти, убежать назад; но, вместо сверкающей огнями залы, за ним лежал теперь гробовой мрак, а ноги словно приросли к полу. «Нет, ты не уйдешь, лайдак! — кричит откуда-то резкий пронзительный голос. — Попался, пся крев, в мои лапы!»
Богдан догадывается, кому принадлежит этот голос, и его охватывает леденящий ужас.
Вдруг занавесь заколыхалась и взвилась, — перед Богданом открылась мрачная комната с тяжелыми сводами; красноватый свет падал откуда-то сверху и ярко освещал высокое возвышение, на котором сидели ясноосвецоные сенаторы; посреди их восседало какое-то ужасное чудовище. Богдан взглянул и задрожал с ног до головы: он узнал его!
Сморщенное, изношенное лицо чудовища было зелено, глаза горели, как карбункулы, во рту двигался раздвоенный язык. Богдан догадался, что это должна быть посольская изба{8}...
— Куда ты, пес, ездил, а? — уставилось в него глазами чудовище; кровавые искры отделились от них и впились в его сердце. — Отвечай, бестия!
Обида глубоко уязвила Богдана. Он порывается обнажить саблю, но рука висит неподвижно, как плеть; он хочет бросить в глаза чудовищу дерзкое слово, но язык его потерял гибкость, одеревенел и произносит оборванным, глухим голосом лишь слово: «Кодак! 9 Кодак! Кодак!» Хохочет чудовище, и сенаторы, закаменевшие на своих местах, тоже хохочут, не вздрогнувши ни одним мускулом; но нет, это не хохот... это какие-то дикие, клокочущие звуки.
— Как же ты, шельма, — кричит чудовище, — ехал в Кодак, а попал назад к Старице, к этим бунтарям?!
Богдан чувствует, что под ним шатается земля; но, собрав все усилия, еще надменно спрашивает:
— Кто же меня там видел?
— Позвать! — взвизгнуло чудовище. Страшный визг его голоса ударил плетью в уши Богдана и помутил мозг.
Отворилась потайная дверь и глянула на всех черным зевом; послышалось бряцанье цепей, и из мрачной дыры, вслед за повеявшим оттуда промозглым холодом, начали появляться бледные изможденные фигуры, забрызганные кровью, с отрубленными руками, с выколотыми глазами, с висящими вокруг шеи кровавыми ремнями... Попарно выходили эти ужасные тени и становились вокруг Богдана. И диво! Здесь стояли не только его друзья: Гуня, Острянин{9}, Филоненко{10}, Богун{11}, Кривонос{12}, но и давно сошедшие в могилу страдальцы: Наливайко{13}, Косинский{14}, Тарас{15}.
— А ну, отрекись! — зашипело раздвоенным языком позеленевшее еще больше чудовище. — Друзья это твои или нет?
Какое-то новое жгучее чувство вспыхнуло в груди Богдана: в нем была и страшная ненависть к заседавшим этим врагам, и бесконечная жалость к страдальцам, и отчаянная решимость.
— Да, это мои друзья, мои братья, — произнес он громко и окинул вызывающим взглядом заседающих гадин.
— Досконально! — потерло с змеиным шипеньем руки чудовище. — На кол его!
— На кол! — отозвались глухо сенаторы.
— Что ж, хоть и на кол! — выступил Богдан дерзко вперед. — Всех не пересадишь! А за каждым из нас встанут десятки, тысячи, и польется тогда рекой ваша шляхетская кровь! Вы пришли к нам, как разбойники, ограбили люд, забрали вольный край и истребить желаете наше племя... Но жертвы не падают даром: за ними идет возмездие!
— На кол! На пали! — неистово закричало и забрызгало пеной чудовище, топая ногами.
— На кол! На пали! —зарычали сенаторы.
Вдруг среди поднявшегося гама раздался чей-то мелодический голос:
— На бога, на святую матерь!
Все оглянулись.
В темной нише направо стояло какое-то дивное грациознейшее создание. Ожила ли это высеченная из нежного мрамора статуя, слетел ли в этот вертеп светозарный ангел небесный, — Богдан не мог понять: он сознавал только одно, что такой красоты, такой обаятельной прелести не видел никогда и не увидит вовеки.
Бледное личико ее было обрамлено волнистыми пепельными волосами; тонкие, темные брови лежали изящной дугой на нежно-матовом лбу; из-под длинных ресниц смотрели большие синие очи. Черты лица дышали такой художественной чистотой линий, таким совершенством, какое врезывается сразу даже в грубое сердце и не изглаживается до смерти.
Неизъяснимо-сладкое чувство наполнило грудь Богдана, сжало упоительным трепетом сердце и смирило пылавшую ярость.
— На кол! И ее на кол! — бросилось чудовище к панне.
— Ай! — вскрикнула она и протянула руки к Богдану.
— За мною, братья! Бей их, извергов! — гаркнул он страшным голосом и бросился с саблей на чудовище.
Сорвали мертвецы с себя цепи и кинулись, скрежеща зубами, вслед за Богданом.
Все закружилось в борьбе. Брызнула горячая кровь и наполнила весь покой липкими лужами... Раздалось дикое ржание, вот оно перешло в страшные удары грома: засверкали молнии, упали разбитые окна, и сквозь черные отверстия ворвался холодный, леденящий ветер. Пошатнулись стены палаца и со страшной тяжестью упали на голову плавающего в крови Богдана. Он вскрикнул предсмертным, отчаянным криком и... проснулся.
Богдан действительно почувствовал в голове боль и не мог подвинуть рукой, чтобы ощупать болевшее место; ноги тоже не слушались его и лежали какими-то деревяшками; самочувствие и сознание медленно возвращались.
Неподвижно лежа, заметил только он, что чрез протаявшее от дыхания отверстие проглядывало уже бледное небо и вся их берлога светилась нежным, голубовато-фиолетовым тоном... Белаш, поднявши голову, силился привстать на передние ноги и нетерпеливо ржал; Бахмат протягивал к нему заиндевевшие толстые губы...
Богдан скользил по спине этих знакомых фигур сонным взглядом, не отдавая еще себе отчета: и образы, и впечатления сна переплелись у него в какие-то смутные арабески, в которых дремлющее сознание разобраться еще не могло: то рисовался ему прозрачными, волнующимися линиями чудный, улетающий образ, то проносилось тенью бледневшее уже воспоминание о чудовищном суде и о пекле... Наконец брошенный взгляд на Ахметку заставил очнуться Богдана. Он сделал неимоверное усилие и приподнялся, присел, а потом начал двигать энергичней и чаще руками: оказалось, что они только окоченели, а не отмерзли.
Богдан бросился к Ахметке и начал тормошить его; последний, защищенный еще лучше от холода, только потягивался и улыбался сквозь дрему.
— Вставай, вставай, хлопче! — тряс Богдан его за плечо.
— А что, батьку? — открыл широко джура глаза и присел торопливо.
— Ну, жив, здоров? — осматривал его тревожно Богдан.
— А что мне, батьку? Выспался всласть...
— А ну-ка, задвигай руками и ногами...
— Ничего... действуют! — вскочил он и сделал несколько энергичных пируэтов.