Ярослав Гашек - Рассказы, фельетоны, памфлеты 1901-1908
* * *
После мессы капеллан вместе с начальником тюрьмы отправился выпить винца.
– Посудите сами, господин начальник,– сказал священник в винном погребке,– три золотых за проповедь, это все-таки слишком мало. Позаботьтесь, чтобы мне платили десять крон, иначе в следующий раз забастую я...
А в это время Шейба, вкушая с таким трудом доставшийся ему кнедлик, говорил с набитым ртом:
– Н-да, братцы, богу до меня дела нет, но без кнедлика я ему не слуга.
С тех пор в камере номер 18 Шейба пользуется неограниченным уважением.
ТАКОВА ЖИЗНЬ[70]
(Американская юмореска)
Мисс Мэри сказала мистеру Вильсону! – Милый Вильсон, нужно быть искренними, ведь уже завтра мы станем мужем и женой. Каждый из нас не без греха. Расскажем же друг другу всю свою жизнь.
– Я должен начать первым, не правда ли? – спросил мистер Вильсон.
– Начинай,– сказала мисс Мэри, только ничего не пропускай.
– Ладно,– сказал мистер Вильсон, устраиваясь поудобнее и раскуривая трубку.– Родился я в Мериенс, в Канаде. Отец мой, милая Мэри, был добрый человек и очень сильный, Медведей по лесу гонял. Короче, добряк каких мало. Так мы спокойно прожили пять лет. И хотя мне было всего-то пять лет, я помню, что отца тогда упекли на десять лет. Ведь он зарабатывал для нас как мог и чем мог. От Мериенс до самых нижних озер нет ни одного более или менее богатого человека, который бы до сих пор не вспоминал про банду папочки Вильсона. Он заработал для нас кучу денег грабежом богатых фермеров. Мне, четырехлетнему карапузу, папочка сделал на именины самый лучший подарок, какой только может быть,– взял меня с собой поглядеть, как они у озера будут купца грабить. «Через год возьму тебя опять»,– обещал он, и так жаль, что его и мое желание не сбылось,– как я уже сказал, папочка схлопотал десять лет.
Но даже и тогда он сумел сохранить хладнокровие, так как после объявления приговора заявил: «Джентльмены, благодарю вас от имени своих детей, Я тратил в среднем два доллара в день. В году 365 дней, стало быть, за год я истратил бы 730 долларов. За десять лет – 7300 долларов. Джентльмены, еще раз спасибо вам от моих детей за 7300 долларов. Ура!»
Хозяйство вела моя матушка. Она решила, что хватит жить в глуши, лучше переехать в какой-нибудь город. Хозяйство, правда, продать было трудно, потому что мать хотела получить за него большую сумму, гораздо большую, нежели соглашались за него заплатить. Тогда она просто застраховала наше имущество. Запасы мы тайно распродали. Мне было ровно шесть лет, когда мама подозвала меня к себе и сказала:
– Мой мальчик, я думаю, твой отец будет тобой гордиться, потому что в таком раннем возрасте ты проявляешь такие способности. Хотел бы ты посмотреть на большой костер? Знаешь, на такой костер, как если бы загорелся наш дом и с ним все остальное?
– Конечно, хотел бы.
Матушка продолжала:
– Ты мечтал о коробочке спичек, на тебе целых пять, и, раз уж ты от этого получишь удовольствие, подойди к сараю, подожги пучок соломы, но только никому ничего не говори, даже если бы отец, когда вернется из тюрьмы, убил тебя – помнишь, как он застрелил негра Торри?
Я поджег всю ферму. Мы тогда заработали 60000 долларов. Матушка в награду купила мне Библию в изумительном кожаном переплете, каждый сантиметр которого стоит 1 доллар 25 центов. Это была якобы кожа предводителя индейского племени сиоукс, Позднее мы обнаружили, что предводитель жив, а торговец библиями нас надул.
Матушка моя после нашего переезда в Нью-Йорк не сидела сложа руки. Эта предприимчивая женщина твердо решила, что она станет владелицей большого цирка, в котором будут выступать настоящие индейцы. Она разослала в западные журналы объявления, что краснокожие приличного обличья и с приятными голосами будут приняты на работу. Случилось так, что их пришло примерно тридцать. И среди них – предводитель племени сиоукс по имени Годадласко, или же Звоночек, тот самый, на коже которого нас надул торговец библиями.
Случай был необыкновенный, и матушка влюбилась в этого краснокожего. Итак, на восьмом году жизни у меня появились новые братишки – премиленькие сиоуксодянчики с бронзовым оттенком кожи, двойняшки.
Кормить их грудью матушка не могла, потому что Годадласко не пожелал, чтобы они были вскормлены – молоком француженки – моя мать была, как известно, из Канады, а французы когда-то шлепнули там несколько индейских повстанцев. Он приставил к двойняшкам кормилицу-негритянку. И тут случилось так, что отец моих новеньких братиков влюбился в эту негритянку, а когда мне исполнилось девять лет, сбежал с ней на запад, не выполнив договора относительно выступлений в цирке моей матушки. Она, конечно же, потребовала законной защиты. Годадласко, или же Звоночек, был изловлен в одном городе и посажен, а во время очной ставки оскорбил матушку грязным ругательством. Она вытащила пистолет и пристрелила его. Присяжные ее оправдали, и матушкин цирк сделался заведением, которое посещало самое лучшее общество Нью-Йорка и Бруклина. За 50 центов с носа она показывала меня, потому что именно я, девятилетний мальчик, пока шло судебное разбирательство по делу моей матери, орал что есть мочи:
– Если вы ее осудите, я перестреляю всех присяжных IX, X и XI категорий!
– Ах,– выговорила Мэри,– как я вас уважаю, Вильсон!
– А потом,– продолжал мистер Вильсон,– когда мне было десять, я сбежал из Бруклина с девятилетней девочкой, забрав из дома 10 000 долларов. Мы шли по реке Гудзон вверх по течению от фермы к ферме, без остановки-, разве только для того, чтобы устроиться под деревом и прошептать друг другу: «милый-милая...»
– Ах, дорогой Вильсон! – выразила восторг Мэри.
– За Олдеби,– продолжал он,– несколько молодцов увидели, как я разменивал стодолларовую банкноту, напали на нас, обобрали до витки и бросили в реку. Девочка моя так и уплыла – у нее оказалась слишком мягкая головка, так что от удара молотком, которым ее наградили те лихие молодцы, она потеряла сознание. Я же, хоть моя голова тоже была проломлена, выбрался из воды и к вечеру доплелся до какой-то деревни; у тамошнего пастора, который обо мне позаботился, забрал аккуратненько все сбережения и с ближайшей станции отправился в Чикаго...
– Дайте мне руку! – попросила Мэри.– Да, вот так! Как я счастлива, Вильсон, что вы, именно вы будете моим мужем!
– А дальше,– рассказывал Вильсон,– я мог положиться только на себя. Продолжение было следующее: в десять лет чистильщик обуви, о таких случаях вы, наверное, уже слышали,– я просто хочу заметить, что в Европе в рассказах об Америке всегда используется фраза: «Он был чистильщиком обуви». В одиннадцать лет – все еще чистильщик, в двенадцать – тоже, а в тринадцать меня уже отдали под суд, так как я тяжело ранил счастливого соперника. Той, которую я обожал, было двенадцать лет, и я каждый день чистил ей туфли, Потом,– вы представляете! – на другой стороне улицы в нее тоже влюбился чистильщик, четырнадцатилетний малый, и, чтобы меня доконать, сбавил цену на один цент за пару обуви. Та, которую я боготворил, была очень практична. Чтобы сэкономить цент в день, о»а перешла к моему конкуренту. Я купил револьвер, потому что тот, который я носил с собой постоянно, начиная с восьми лет, казался мне недостаточно надежным, чтобы кого-нибудь застрелить. К сожалению, даже новый револьвер не помог мне ухлопать соперника. Я его только тяжело ранил...
Мистер Вильсон сказал со вздохом:
– Поэтому, милая Мэри, очень вам советую, никогда не покупайте револьвер системы «Гриан».
– Во время судебного разбирательства выяснилось, кто я, собственно, такой и как три года назад сбежал из дома. Я сделался героем дня. Журналы утверждали, что если меня осудят, то народ в исключительных случаях – а таким и был мой случай – может освободить заключенного, а господ присяжных– стереть в порошок. Я сам произнес речь в свою защиту, которую закончил так: «Граждане! В ваших глотках, возможно, уже застряло сдавленное „да“ – очень хорошо, я осужден. Граждане, в ваших глотках, возможно, уже застряло сдавленное „нет“ – очень хорошо, я освобожден».
Этому спокойствию я был обязан не только всеобщим восхищением, но и тем, что с меня было снято обвинение, а господа присяжные стали чистить обувь только у меня.
Один издатель в Чикаго выпустил открытки с моими фотографиями, а одни известный богач, который на старости лет не знал, куда девать деньги, захотел меня усыновить. Так что я переехал к нему во дворец.
Но я был воспитай слишком вольно и не позволил ему делать мне замечания, на что он так обозлился, что его хватил удар.
Я забрал все, что мог, и уехал на запад, в Сан-франциско – там, уже четырнадцатилетним юношей, выкрасил себе лицо в желтый цвет, заказал длинную черную косу и поступил в кафешантан в качестве китайца, который – наверняка первый и последний – умел правильно петь американские пески.